Черный
Шрифт:
2
Впереди забрезжили счастливые дни, и моя душа точно освободилась от оков, стряхнула оцепенение и тревогу и бездумно ринулась в открывшийся перед ней простор. Однажды вечером пришла мать и сообщила новость: мы переезжаем к ее сестре в Элейн, штат Арканзас, а по дороге остановимся погостить у бабушки, которая теперь жила не в Натчезе, а в Джексоне, штат Миссисипи. Лишь только мать произнесла эти слова - и спала тяжесть, которая так долго давила на меня. Я в волнении кинулся собирать свое рванье. Прощай, ненавистный приют, прощайте, голод и страх, прощай, жизнь, черная и одинокая, как смерть!
Когда я укладывал вещи, кто-то из ребят вспомнил, что во дворе на веревке
Мне так не терпелось поскорее уйти, что, когда я наконец спустился с чемоданом в вестибюль, мне даже в голову не пришло проститься с ребятами, с которыми я прожил столько времени, с которыми ел и спал. Мать обругала меня за черствость и велела попрощаться. Все во мне противилось, но я скрепя сердце повиновался. Я пожимал тянувшиеся ко мне немытые ручонки, не поднимая глаз: я не хотел больше видеть лица моих бывших товарищей, это было тяжело, слишком прочно они связались в моем сознании с голодом и страхом. Пожимая сейчас ребятам руки, я поступал так, как мне потом приходилось поступать бессчетное число раз: я делал то, чего от меня ждали другие, хотя все во мне противилось.
Когда я уже пережил потрясения детства, когда во мне родилась привычка размышлять, я часто думал о том, что у негров, по сути, нет истинной доброты, я думал о том, как непрочна наша нежность, как мало в нас подлинной страстности, как бескрыла наша надежда и как робка радость, как бедны наши традиции, как скудны воспоминания, как жестоко мы обделены теми неуловимыми чувствами, которые связывают людей друг с другом, как легковесно само наше горе. Когда я узнал, что есть другая жизнь, я понял, какая это горькая ирония считать, что жизнь негра наполнена яркими страстями. Я увидел, что за богатство чувств люди принимают паши обреченные метания в ловушке, наши поражения, наш страх, нашу ярость.
И всякий раз, как я думал о том, до чего же бесцветна жизнь негров в Америке, я вспоминал, что неграм ведь так и не позволили приобщиться к западной цивилизации, они живут, казалось бы, в ней и в то же время вне ее. И еще, когда я размышлял о бедности негритянской культуры, я задавал себе вопрос, в самом ли деле человек от рождения наделен способностью любить, испытывать чистую, гордую нежность, хранить верность, поступать благородно, помнить? Может быть, эти качества человек должен воспитывать и лелеять, может быть, за них надо бороться и страдать и передавать как дар от одного поколения к другому?
Бабушкин дом в Джексоне привел нас с братишкой в восторг, мы сразу принялись его исследовать. Дом был двухэтажный, в семь комнат. В длинных узких коридорах и под лестницей хорошо было играть в прятки. Этот дом купил бабушке ее сын, дядя Кларк, и, когда я любовался белыми оштукатуренными стенами, парадным и черным крыльцом, круглыми колоннами и балясинами, мне казалось, что во всем мире не найти дома красивее.
За домом начинались просторные зеленые поля, мы с братом пропадали там целыми днями: бродили, играли, с воплями носились друг за другом. И еще были в Джексоне тихие соседские ребятишки, перед которыми мы с братом страшно важничали, потому что уже так много повидали в жизни. Мы с гордостью рассказывали им,
как ехали на поезде и плыли на пароходе "Кейт Адаме", рассказывали про желтую сонную Миссисипи, про нашу жизнь в Мемфисе, про то, как я убежал из приюта. И всякий раз намекали, что мы здесь ненадолго, через несколько дней уедем еще и не в такие интересные места, увидим еще и не такие чудеса...Чтобы сводить концы с концами, бабушка держала жилицу, учительницу Эллу, молоденькую мулатку, такую рассеянную, мечтательную и молчаливую, что я и боялся ее, и тянулся к ней. Я давно порывался расспросить ее о книгах, которые она все время читала, но никак не мог набраться храбрости. Однажды после обеда я застал ее на крыльце одну, она сидела и читала.
– Элла, что вы читаете? Расскажите мне, пожалуйста, - умоляюще попросил я.
– Просто так, книгу, - уклончиво ответила она, настороженно оглядываясь.
– А про что она?
– допытывался я.
– Я не могу говорить с тобой о книгах, бабушка рассердится, - сказала она.
В ее голосе я уловил нотку сочувствия.
– Ну и пусть сердится, мне все равно, - громко и отважно заявил я.
– Тс-с-с... Разве можно так говорить!
– Но я хочу знать.
– Вот вырастешь, сам будешь читать книги, тогда и узнаешь, о чем они...
– Нет, я хочу сейчас!
Она минутку подумала, потом закрыла книгу.
– Иди сюда, - сказала она.
Я сел у ее ног и уставился ей в лицо.
– Жил-был на свете старый-престарый старик по имени Синяя Борода, шепотом начала она.
Она рассказывала мне сказку о Синей Бороде и семи его женах, а я слушал, не видя ничего вокруг - ни крыльца, ни яркого солнца, ни лица Эллы. Я жадно впитывал ее слова и наполнял их жизнью, которая рождалась где-то во мне. Я узнал, как Синяя Борода заманивал девушек в свои сети, женился на них, а потом убивал и вешал за волосы в темном чулане. От сказки мир вокруг меня ожил, стал дышать, пульсировать. Она рассказывала, и действительность менялась на моих глазах, предметы принимали иной облик, мир населялся волшебными существами. Я ощущал жизнь острее, глубже, глядел на все другими глазами. Зачарованный и восхищенный, я то и дело перебивал Эллу, требуя новых подробностей. Мое воображение пылало. Ощущения, которые эта сказка во мне пробудила, так навсегда и остались со мной. Уже близился конец, я так увлекся, что забыл обо всем на свете, и в это время на крыльцо вышла бабушка.
– Сейчас же замолчи, нечестивица!
– крикнула она.
– Я не потерплю у себя в доме этих измышлений дьявола!
Меня точно обухом по голове ударили, я раскрыл рот, не понимая, что происходит.
– Простите, миссис Уилсон, - пролепетала Элла, вставая.
– Он так меня просил...
– Он ведь маленький, несмышленый, и ты это прекрасно знаешь!
– не унималась бабушка.
Элла потупилась и ушла в дом.
– Бабушка, бабушка, она же не досказала!
– взмолился я, хоть и чувствовал, что надо молчать.
Но бабушка размахнулась и ударила меня по губам тыльной стороной руки.
– Замолчи!
– прошипела она.
– Ты сам не понимаешь, что говоришь!
– Мне же интересно, что было дальше!
– хныкал я, заранее увертываясь от второго удара.
– Вот они, козни дьявола!
– возопила она.
Бабушка была хоть и негритянка, но кожа у нее была белая, и все принимали ее за белую. Ее дряблые щеки дрожали, огромные, широко расставленные черные глаза в глубоких глазницах горели гневом, губы вытянулись в ниточку, высокий лоб был грозно нахмурен. Когда бабушка сердилась, веки ее опускались, полуприкрывая зрачки, и это было особенно страшно.