Черта горизонта: Стихи и переводы. Воспоминания о Марии Петровых
Шрифт:
Я попытался было выразить свое одобрение, но Рачия прервал меня:
— Погоди, выскажешься потом. Еще не то будет! И вообще лучше слушать стихи, чем говорить о них. Ты, кажется, бывал перед войной в Коктебеле. На Карадаг, видимо, взбирался?
— Еще бы!
— Тогда замри и внимай! Вот совсем небольшая поэма. Так и называется — «Карадаг». Версия о возникновении знакомой тебе вершины…
Кочар повысил голос. И в пылких строфах, звучавших прерывисто, как затрудненное дыхание, возник облик демона, брошенного на земную твердь, опаленного яростью и обидой, бессильно пытающегося взлететь. Но — «два пламени взметнулись врозь взамен двух крыльев…» Изгой, окутанный огнем и дымом, выкрикивая угрозы, тщится испепелить не только землю, но и небо, покаравшее его.
…Но вспыхнул блеск зарницы черной Из пустоты, и пламя вдруг Окаменело, а кричащий — Без головы, без ног, без рук, — Обрубком вырвался из чащи Рыданий каменных, и ветр Вознес его на горб вершины, И там он врос в гранит… Из недр К нему вздымаются руины Пожарища, к нему толпой Стремятся каменные копья И в реве замерший прибой — Окаменевшее подобье Былого пламени…Меня поразила мощная фантазия автора этих строк. Я на мгновение забыл о том, что за окном сырая мгла северного предзимья, избы на сваях, студено мерцающее озеро. Привиделась уступчатая крымская крутизна, напоминающая и окаменевшие всплески морского прибоя и застывшие языки пламени. Померещился горный пик, увенчанный вросшим в него трагическим изваянием. Я как бы по-новому взглянул издалека на знакомую громаду Карадага, озаренную тревожными сполохами дерзкого вымысла.
Но Рачия, не давая мне передышки, уже стал читать стихотворение, в котором стихия леса сравнивалась с морским дном: «Я зыбко иду под крылатой водой, едва колыхаюсь волнами прохлады… И памяти черные шрамы свежи на белых стволах… Это — летопись леса. Прочесть лишь начало — и схлынет с души невидимая вековая завеса».
Уже в самом ритме стиха ощущалась зыбкость окружающей среды, сходство ее с колеблющимися водами, с глубинным течением…
Умолкнув, Кочар глубоко вздохнул. Потом сказал:
— Ты ведь знаешь, если у меня бессонница, я всегда читаю стихи. Когда один — мысленно. Когда имеется сосед вроде тебя, то — вслух. Убеждаю и себя и его в том, что стихи — лучший вид отдыха. Сны не выбираешь — может привидеться и плохой. Стихи читаешь обязательно хорошие. А теперь скажи — я тебя сегодня обогатил?
— Не то слово! Твоя Мария Сергеевна — поэт божьей милостью.
— А ведь это ее давние стихи. Проба сил…
— Где она сейчас? Что пишет?
Кто знает? Война, милый, война…
Но в начале следующего года мое заочное знакомство с Марией Петровых продолжилось. Благодаря тому же Кочару.
Я вернулся из командировки — наши войска успешно продвигались вперед на Новоржевском направлении. Привезенный материал, как всегда, надо было срочно отправлять в набор. Пристроившись в углу, отгороженном плащ-палаткой, я перестукивал на машинке небольшой очерк и заметки солдат — участников наступления.
В мое укрытие заглянул улыбающийся Рачия.
— Не хотел тебе мешать, — сказал он, — прости, но я сейчас отбываю к танкистам. И мы практически разминемся. А я кое-что приберег для тебя.
Кочар протянул мне номер журнала «Знамя»:
— Отыскался след Марусин! Найдешь свободную минуту, вникни. Исчезаю, привет!
* * *
Стихи Петровых занимали в журнале всего две странички. Это были короткие, но очень емкие лирические записи о войне, о пережитом всеми нами. Очень современные, почти сиюминутные, а ощущение возникало такое, что это написано не на один день, не на один год. Темы привычные — разлука с любимым, первый салют, невосполнимые утраты и необоримая надежда. Но в этой лирике несомненно было что-то
своеобычное. И еще — при всей жгучести того, что составляло их суть, стихи в «Знамени» отличались от прежних пылких монологов, которые знал наизусть Рачия. Поэтический голос тот же, но интонация несколько иная. Щедрая фантазия уступила место драматической реальности. Пришли строки простые, насущные, строгие. В каждом сердце столько горя, Столько нынче слез лилось, Что земля их солью вскоре Пропитается насквозь. Словно от вины тягчайшей, Не могу поднять лица… Дай же кто-нибудь, о дай же Выплакаться до конца, До заветного начала, До рассвета на лугу… Слишком больно я молчала, Больше не могу.А с какой естественностью звучали четверостишия, написанные где-то в тыловой глуши:
Ночью здесь такая тишина! Звезды опускаются на крышу, Но, как все, я здесь оглушена Грохотом, которого не слышу.Страдание почти не вырывалось наружу. Печаль, мужество, гнев выражались негромко. Но ими было проникнуто каждое слово.
Сдержанным было и выражение радости. Но достоверность чувства не нуждается в пафосе.
Пожалуй, сейчас читатель уже не сможет постигнуть в полной мере волнение, которое я испытывал, впервые прочитав в журнале стихотворение «Ночь на 6 августа». Может быть, эти строки запали мне в душу еще и потому, что ночь первого салюта я провел в только что освобожденном нами Орле. Тьма в городе, разоренном и разрушенном, стояла кромешная, гул московских орудий я слышал лишь по радио, но дальние раскаты словно бы излучали яркий свет. Грозные стволы в разгар войны вели не истребительный, а праздничный огонь. И чудилось, что тревожное небо над Орлом, еще прифронтовым, измученным, но как бы родившимся заново, тоже светлеет. Крупные августовские созвездия, проступившие сквозь облака, казались искрами столичного фейерверка. И эти воображаемые отблески отражались в глазах солдат и освобожденных горожан. Эти гулкие вспышки были целительны для души, переполненной горечью утрат, которые пришлось понести при взятии Орла, напряжением только что минувшего дня и всех предыдущих месяцев. С каждым новым залпом возрастала вера в то, что впереди не только испытания продолжающейся войны, но и торжественные минуты, подобные этим.
Я повторял строки Петровых, удивляясь, как всегда это бывает, когда читаешь чужие стихи, сразу покорившие тебя, — почему не я их написал? Ведь это и мое ощущение!
В каком неистовом молчанье Ты замерла, притихла, ночь!.. Тебя ни днями, ни ночами Не отдалить, не превозмочь. …Всё вдохновенней, всё победней Вставали громы в полный рост, Пока двенадцатый, последний Не оказался светом звезд. И чудилось, что слезы хлынут Из самой трудной глубины, — Они хоть на мгновенье вынут Из сердца злую боль войны!(Недавно я взял в библиотеке этот номер «Знамени», помеченный сорок третьим годом. Номер сдвоенный — сентябрьский и октябрьский выпуски уместились в одной книжке. Бумага хоть и газетная, серенькая, а и ее по военному времени приходилось экономить. Журнал небольшого тогдашнего формата, заключен в мягкую обложку защитного цвета. Заново перелистав эти страницы, я не удержался от восторженного возгласа. Каково содержание! Сплошная классика военных лет! Очередные главы «Василия Теркина». Симоновская повесть «Дни и ночи». Блокадные стихи Ольги Берггольц. Фронтовой очерк Андрея Платонова. Вот в каком окружении появился цикл малоизвестной в ту пору Марии Петровых. И если я при этом навсегда запомнил три ее «Знаменских» стихотворения, значит, они по праву оказались рядом с произведениями ныне хрестоматийными. Это одна из немногих прижизненных публикаций Марии Сергеевны, — обстоятельство, безусловно, запоминающееся. Конечно, к встрече с лирикой Петровых меня подготовил Рачия Кочар. Но ведь остались в сознании прежде всего сами стихи! Со времени первого прочтения и по сей день я знаю их от строки до строки. А они после «Знамени» долгие годы не переиздавались.)