Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Честь: Духовная судьба и жизненная участь Ивана Дмитриевича Якушкина
Шрифт:

«Новое мышление» не явилось ведь вдруг, по случаю. Оно ждало исторического «случая», который теперь иногда называют «шансом» для нашего общества. «Новое мышление» знает свои «пробы и ошибки», свою предысторию, когда только пробивалось к «раскованности», искало «свои слова». Манифестировав в шестидесятых и понеся урон, оно получило «урок на завтра» и, как водится, «срок» на переподготовку. Урок не прошел даром. Хотя итог ведущегося ныне «собеседования» далеко не во всем уже самоочевиден, переподготовка теперь, во всяком случае, требуется тем, кто обладал раньше исключительной монополией на роль экзаменаторов. А там видно будет… Так называемые «застойные годы» унесли не одни только наши иллюзии — едва ли не лучшую часть жизни целого поколения. Но это все-таки был далеко не тот «мертвый сезон» былых времен, когда только и слышалось из края в край в хоровом исполнении: «До чего же хорошо кругом!» Теперь «крот истории» рыл на ином уровне — куда ближе к «выходу в свет». И не был одинок. Встречная работа шла со скрипом, хрипом и стоном. Эти звуки не «ласкали слух» — они имели особое и неоценимое значение, нарушая круговую поруку молчания. Поэтому, замечу попутно, не надо бы сегодня вменять себе в гражданскую доблесть свое «молчание в тряпочку» без перерыва в служебном стаже, приискивая к подобной позиции ту духовную родословную, которая никак тут не относится к делу. Быть может, один из самых важных уроков передовых людей прошлого,

один из самых важных заветов их заключаются в том, что никакая историческая погода не является достаточным основанием для позиции сидения сложа руки и выжидания у моря попутного ветра. Даже когда руки заломлены, а на море полный штиль и никаким попутным ветром в обозримом будущем не пахнет. «Кротовая работа» может вестись на разных уровнях, но если не будет ее — не будет ничего. Люди якушкинского, если можно так выразиться, склада не ждут «своего часа». Это психология общественного временщичества, и она знает другой тип людей. Да и вообще претензия на роль единственных «хранителей огня», готовых по случаю объявить «всю правду», не лишена горестного комизма, но и очень спекулятивна. Ведь молчание — даже и не труд, когда «нельзя», а слово само по себе — даже и не дерзость, когда «можно». Да и нынешняя ситуация не тождественна ситуации «дали сказать». Новые решения требуют «нового слова». Хотя, конечно, «новое мышление»— не просто «новые слова», все более громкие, вольные, непривычные и все более резкие, что, впрочем, привычно. Это — помимо прочего, о чем здесь нет речи, — еще и возвращение собственного смысла «старым словам» и понятиям. Это процесс общественного самоосознания, в котором нашему рассудку еще предстоит отделиться от многих предрассудков, убеждениям — от предубеждений. Но возвращение заживо похороненных понятий и идей невозможно без нашего возвращения к людям, к судьбам тех людей, с которыми эти понятия и идеи изначально или особенно ярко связаны.

Личная участь Якушкина несет в себе понятие чести, существенно расходящееся с некоторыми слишком привычными для нас идеями успеха и престижа, служа которым человек постепенно все больше и больше начинает жить напоказ, все больше и больше начинает испытывать зависимость от каких-то внешних знаков, удостоверяющих его внутреннее нравственное достоинство. Так, из орудия свободы честь превращается в орудие зависимости — дарованная извне, она может быть извне и отнята. Опыт Якушкина — опыт сохранения нравственного суверенитета личности перед лицом почти любых превратностей судьбы. Этот опыт дался ему нелегко. Нелегко нам теперь и вернуться к этому опыту. В каком-то смысле мы действительно «слишком далеко отошли от Якушкина», чтобы этого не заметить и попытаться просто «перескочить» к Якушкину через все, что нас от него отделило и отдалило. Можно сказать и по-иному о том же: нам, видимо, надо было пройти очень большой и очень мучительный исторический путь, чтобы прийти к Якушкину и постараться его понять, освободившись от жесткой системы тех нравственно-политических стереотипов, которые успели нарасти в пути.

Естественно, не надо механически сопоставлять или отождествлять военно-коммунистические идеи с идеями того же Ткачева или с нечаевщиной. Не в этом дело и не в этом задача. Однако нельзя не увидеть, что при всей кажущейся новизне теория «подталкивания» революции и «прямого перехода» к коммунизму не была уж такой новинкой в русской общественной мысли, как это казалось левокоммунистическим деятелям. Преемственность, идущая от волюнтаристских, по существу, воззрений народников-экстремистов к левокоммунистической идеологии в ее крайних тенденциях и выводах, несомненна. Ныне можно уже без особого риска с методологической точки зрения высказать соображение относительно того, что субъективно-социологические традиции в этом случае искали и находили свое продолжение в вульгарно-социологических концепциях левокоммунистического толка. При этом сторонники военного коммунизма в большинстве своем, повторю, вполне искренне считали именно себя «стопроцентными марксистами», а всех иных партийцев и беспартийных сторонников учения Маркса — лишь временными «попутчиками», позже — «уклонистами» или даже «перекрасившимися», не подозревая, что сама подобного рода нетерпимость выдает отнюдь не пролетарскую сущность их позиции. Режим военного коммунизма нравился тем, кто нашел в нем свое место в жизни, свой социальный статус. Сам «военный коммунизм» превращался, таким образом, в форму присвоения власти над всей окружающей жизнью, жизнью всех иных людей. Делиться этой собственностью ни с кем не хотелось. Отсюда шла «полная бескомпромиссность» в ту пору тех, кто готов был «идти до конца», «невзирая ни на что», кто звал и ждал «мировой пожар в крови». Вновь и вновь гремело тогда: «Кто не с нами, тот против нас!» Третьего не дано!..

Третьего не дано? Или — или? А что сверх того, то от лукавого?

Как тень, даже как пятно, на Якушкина легло снижающее определение «декабрист без декабря», то есть без Сенатской площади. Если б он осуществил свой юный замысел, если бы он убил царя! Впрочем, до такого рода логики, до такого хода мысли надо было еще дойти, пройдя многие десятилетия российской истории после Сенатской, пройдя через народовольчество, через военный коммунизм, через целую эпоху преступной нетерпимости, которой мы все никак не подберем названия. И на этом остановиться!

Я прикоснулся к раскаленной точке нашей истории по ходу своих рассуждений о тех путях, которыми шел к нам Якушкин и которыми мы идем сегодня к нему. Ведь именно военно-коммунистический режим и нэп, пусть в первом, начальном приближении, обозначили едва ли не главную альтернативу тенденций всего последующего развития общества, и, как говорится, сегодня нам «выпал шанс» вновь отказаться от разного рода модификаций той «модели», от которой, вводя нэп, решительно и круто (чтобы тотчас «было оповещено по радио во все концы мира»!) отказался Ленин, обнаружив историческую необходимость и сформулировав принципы «правильного» перехода к демократизации и социалистическому плюрализму, как мы бы теперь смогли сказать. Этот исторический компромисс, к которому призвал Ленин, вводя нэп, не устранял борьбы и не мог ее устранить, но придавал ей бескровную форму, сохраняя некое равновесие равнодействующих сил в переходе от насилия к демократии и свободе. Так это мыслилось. Мало того, именно режим военного коммунизма и нэп обозначили исходные координаты, некие точки отсчета для альтернативных тенденций в развитии нашего общественного мышления и нашего нравственного чувства.

С позиций, связанных с идеями военного коммунизма, Якушкин, феномен Якушкина не открывается. С этих позиций он был бы «настоящим революционером» только в том случае, если бы убил или, как минимум, был повешен.

Сотни и сотни пропагандистских и иных изданий посвящены у нас работе Ленина «Детская болезнь «левизны» в коммунизме», написанной им в апреле — мае 1920 года и в том же году увидевшей свет. На первый взгляд может показаться, что появление такой работы, посвященной в основном самой острой критике «левизны» в коммунизме,

содержащей решительное утверждение права на компромисс, который всегда являлся душой подлинно демократического реформаторства и лакмусовой бумажкой для любого экстремизма, не находится ни в каком соответствии с духом времени бескомпромиссной эпохи военного коммунизма, времени ожесточеннейшей гражданской войны (правда, к весне 1920 года основные хлебные и топливные районы страны были очищены от внешних и внутренних врагов), времени прямого столкновения Советского государства с зарубежным капиталом. Со студенческой скамьи мы учили, что эта ленинская работа обращена к зарубежной аудитории, зарубежным коммунистическим и рабочим партиям. Но ведь лишь отводя глаза, можно не увидеть, что эта работа представляет вместе с тем и выступление против вполне определенных политических, идейных и экономических тенденций внутри страны и самой РКП(б). Центральная мысль работы: на всех этапах своего развития большевизм утверждался как в борьбе с правым оппортунизмом, так и в борьбе с левой мелкобуржуазной революционностью. Более того, Ленин прямо указывает на те «случаи», когда именно левокоммунистическая тенденция в большевизме ставила партию и все революционное движение в кризисное положение, подводила к краю катастрофы. Так было после поражения революции 1905–1907 годов, так было во время Брестского мира, так случилось в пору торжества режима военного коммунизма. «Детская болезнь…» в этом смысле подводит своего рода итог опыту «эпохи» военного коммунизма и не может не быть рассмотрена как идейно-теоретическая подготовка партии к той коренной перестройке всего общества, которой явился нэп, в котором Ленин видел единственную альтернативу краху Советской власти и общенациональной катастрофе.

Потом был X съезд РКП(б). Ленин говорил: «Нам пришлось в состоянии гражданской войны переходить к методам военного времени. Но было бы величайшей ошибкой, если бы мы сделали отсюда тот вывод, что только такого рода меры и отношения возможны. Это означало бы, наверняка, крах Советской власти и диктатуры пролетариата». Вообще, говорил Ленин в марте 1921 года, в режиме военного коммунизма была, конечно, вынужденная необходимость, но вместе с тем «было бы величайшим преступлением здесь не видеть и не понимать того, что мы меры не соблюли».

Вот это заявление Ленина имеет чрезвычайную идейно-методологическую и практически-политическую важность. И конечно, самое непосредственное отношение к оценке «феномена Якушкина» в системе наших представлений о типологии дворянской революционности. Более того, революционности вообще.

Понятие «меры» вводится Лениным в качестве кардинального критерия при различении подлинной революционности от революционности мнимой. Подлинная революционность должна знать некую объективно-историческую меру. В этом смысле всякая чрезмерность, всякий перехлест, всякая лихость, забегание вперед, безоглядность и т. д. выходят за пределы подлинной революционности. Понятно, наверное, что это значит. Нарушение некоей объективной меры меняет его качественную характеристику. Ибо понятие меры как раз и определяет те границы, в которых любые количественные изменения возможны без перехода в какое-то новое качественное состояние.

Это важнейшее ленинское положение является, безусловно, важнейшим для оценки всякой революционности вообще, всякой революционной тенденции и даже возможности. Обращение к этому положению потребует многое еще уточнить в наших представлениях о революционном процессе, потребует изменить многие акценты в подходе к тем или иным деятелям революционного движения и в прошлом — поближе к истине и подальше от всякого рода лихости, «безоглядности» и нетерпимости. Из ленинского положения, в частности, следует, что столь расхожий у нас с давних пор постулат, согласно которому «чем левее, тем революционнее», — совершенно ложен. Он, как видим, восходит к военно-коммунистическим «загибам» и «перехлестам», которые, в свою очередь, связаны с левоэкстремистскими доктринами мелкобуржуазного и анархистского свойства. Не случайно, думаю, сегодня некоторые наши серьезные ученые стали обращаться к рассмотрению понятия «меры» как важнейшей категории диалектики в решении проблемы соотношения между «сущим» и «должным» в освободительном процессе. Исследования в этой сфере необходимы для разработки теории нового мышления, которая, в свою очередь, развяжет наконец нам руки и раскроет глаза для непредвзятого анализа и типологии исторических форм революционности. В России — ближайшим образом.

Феномен Якушкина — важнейшее, повторю еще раз в этой теперь связи, звено такого рода типологии. Пришло время понять и принять связующую роль этого «звена» — в «цепи времен», соединяющей наше сегодняшнее мировосприятие со всей российской революционной традицией во всем ее богатстве и многообразии, открывающихся взгляду, освобожденному от шор левацкой узости и нетерпимости «апробированных» концепций.

В определенном смысле можно сказать, что именно признание принципа «социалистического плюрализма» не только в непосредственно политическом, но и в теоретико-методологическом аспекте (а иначе и огород городить нечего) открывает, наконец, возможность и для того, чтобы феномен Якушкина сделался элементом фундаментальных составляющих нашей системы представлений о подлинной революционности. Речь тут не о том, что сегодня «Пестель стал хуже» — с его тягой к авторитарности и централизму, а в том, что Якушкин — с его решительным отходом от экстремистской импульсивности — стал или может стать многим из нас ближе. И в том нет ни беды, ни греха. В том есть закономерность, разрушающая даже самые стойкие социально-психологические наши стереотипы, связанные с системой старого мышления, насаждавшегося десятилетиями.

Да, конечно, переосмысление «феномена Якушкина» в типологическом ряду наших представлений о революционности не замещает попытки воссоздания личности Якушкина, а даже словно бы отодвигает такую попытку на задний план, на «потом» и «после».

Но есть тут и иной аспект.

Личность неповторима. Из этой аксиомы вытекает, в частности, принципиальная невозможность литературного воссоздания того или иного реального, конкретного лица «по черепу» исторических раритетов. Вмешательство авторской фантазии здесь неизбежно. А значит, неизбежно и создание модели некоей новой личности, в которой реальный герой произведения и его автор найдут некое совмещение. Поэтому, строго говоря, «повесть о» или «роман о» каком-то историческом лице — метафора, пусть сложная и развернутая… Один наш очень хороший и искренний писатель, как сообщалось в недавней критической статье, посвященной его творчеству, сказал: «Я не пишу исторические романы — пишу себя». Крайность? Нет, один из вариантов. Очень открыто сформулировано. Я могу откровенно сказать, что в этой книге не тщусь прежде всего «воссоздать Якушкина» как реальную историческую личность, а стараюсь первым делом воспроизвести и даже до некоторой степени и в известном смысле «выстроить» судьбу «феномена Якушкина» в нашем общественном сознании и нашем нравственном представлении. Это, конечно, литературно достаточно неблагодарное занятие, ибо я обременяю читателя разного рода проблемами и размышлениями, тогда как он, быть может, ждал плодов игры воображения. Тем не менее я полагаю, что иной раз воззвать к воображению читателя оказывается важнее, нежели приготовить для него готовый результат, не обременяя его вопросом, откуда же этот результат взялся.

Поделиться с друзьями: