Четыре встречи. Жизнь и наследие Николая Морозова
Шрифт:
После наших многочисленных опытов ежегодного воспитания крошечных ласточек, выбиваемых бурями из гнезд на окружающих нас бастионах, мы уже убедились, что для их полного приручения необходимо только очень много возиться с ними, отвечать на всякое их щебетание и самому заговаривать с ними, а так как у одного это отнимает массу времени, то новую Чику мы передавали от одного к другому. Сначала ее приходилось кормить, насильно раскрывая ей рот, потом уже, на второй или третий день, проголодавшаяся птичка начала брать сама. Для окончательного же приручения мы приманивали ее к себе, держа муху на некотором расстоянии, а затем заставляли перелезть к мухе с одной руки на другую. В результате такого, найденного прежним опытом, способа получилось нечто поразительное. Она до того привязалась к нам, что предпочитает наше общество даже компании своих подруг. Стоит только позвать ее: «Чика! Чика!» — как сейчас же она спускается из-под небес и начинает, как муха, кружиться вокруг головы. Даже и без зова она постоянно возвращается полетать вокруг кого-нибудь из нас. Если работаешь
Грустно только подумать о ее будущей судьбе. При таких привычках, проголодавшись где-нибудь во время перелета в Африку, она, того и гляди, сядет на голову к первому арапчонку и будет сцапана и привязана на нитку. Впрочем, в этом отношении она, кажется, имеет уже некоторую опытность, так как, видимо, остерегается всех посторонних людей и даже птиц. Раз, при виде только что сделанного чучела галки, Чика мгновенно взлетела на воздух, закричав от страха каким-то совсем не птичьим голосом. Теперь, когда я пишу, она уже с неделю как исчезла во время неожиданных холодов, вдруг начавшихся у нас в двадцатых числах августа. Верно, уже улетела в Африку!..
Но не одни ласточки разнообразят теперь мою жизнь. В последние годы у товарищей царит настоящая мания куроводства. Разводятся десятками цыплята, и кругом царят такое клохтанье и победоносные «кукареку», что я затыкаю себе уши ватой, когда принимаюсь обдумывать и писать свои сочинения[64]. Но вероятно, и это увлечение скоро кончится и заменится чем-нибудь другим. Общий фон жизни в заключении — независимо от времени и места — это конвульсивная порывистость и в большинстве случаев потеря способности к самообладанию и продолжительному систематическому труду. Счастлив тот, у кого есть какие-нибудь определенные интересы, например научные, и возможность их удовлетворять хотя бы отчасти!.. Отсутствие семьи, которая могла бы дать исход естественной потребности человека любить и охранять беззащитные существа, зависящие всецело от него одного, невольно вызывает у него всякие суррогатные увлечения. Один привязывается к голубям и радуется, когда они свивают у него гнезда в печурках камеры, хотя постоянное воркованье и мешает ему спать; другой разводит кроликов, которые поедают все им же самим посаженные в прошлом году кустарники и деревья; третий размножает кур и до того ухаживает за ними, что со стороны невольно кажется, будто не куры существуют для человека, а человек для кур… Все это понятно, и иначе быть не может… И я не могу не согласиться с товарищами, что из всех предприятий, какие у нас заводились, куры с их яйцами приносят наиболее пользы (для желудка); но мне все-таки жалко видеть, что многочисленные пестрые цветы, которыми все так восхищались и увлекались несколько лет назад, теперь — увы! — почти везде раскопаны курами, поруганы и забыты…[65]
Когда вы получите это письмо, моя дорогая мамаша, лето уже совсем окончится, и наступит осень с ее дождями и непогодами. Берегите же в это время свое здоровье!.. На одной из фотографий, присланных мне Верочкой, я видел ваш птичий дом совершенно таким же, как он стоял при мне в роще. Вспомнив, как вы заблудились ночью даже по дороге из нашего дома в кухню, я невольно подумал с тревогой, как же вы уходите в эту рощу, так далеко!.. Впрочем, ведь вам и не приходится бывать там по вечерам, да и днем вы, верно, заходите туда лишь в сопровождении кого-либо из прислуги… Еще раз прошу вас, не беспокойтесь обо мне так много. Люди с не особенно крепким здоровьем в конце концов делаются выносливее тех, кто был постоянно здоров. Я очень доволен, что в прошлом моем письме вас развлекли мои рассказы о приключениях в Савойских горах. Когда кругом нет никаких перемен, о которых было бы возможно рассказать, мысль невольно улетает за тысячи земель… Признаюсь, что и мне самому бывает по временам приятно вспомнить о местах, где пронеслись последние годы моей жизни на свободе.
Все мельчайшие события перед долгим заключением вспоминаются необыкновенно ярко, и, может быть, именно поэтому берега Женевского озера и окружающие его горы стали для меня теперь как бы вторым Борком. Притом же тот, кто хоть сколько-нибудь сочувствует природе и прожил там целые годы, не может не полюбить этой местности. Она так прекрасна, что даже здесь я не раз находил в попадавших к нам случайно иллюстрированных журналах то ту, то другую картинку местностей, где я когда-то жил. Однажды, открыв книгу по географии, я увидел в ней картинку островка Руссо при выходе Роны из Женевского озера, где под памятником этого великого писателя я не раз сиживал с книгой в руках, на скамеечке, в тени плакучих ив… От одного вида этой картинки так и повеяло на меня чем-то близким и родным, и я чуть не целую неделю мечтал о прошлом, позабыв свои ежедневные дела и все окружающее… Потом приходилось встречать в иллюстрированных журналах
и другие близко знакомые места, которые вижу здесь во сне: Роше-де-Нэ, Дан-дю-Миди, Граммон или вершину Салева над Женевой, совершенно в Том же виде, как они представлялись из окон моих жилищ в Кларане или Женеве.Большая часть этого письма была уже написана к 25 августа, но окончанию его в этот день помешала необходимость переплести одну из моих научных работ[66], а затем наступило какое-то вялое настроение; надеюсь, что письмо не очень опоздает, а относительно упомянутой сейчас «вялости» не беспокойтесь: она была не от нездоровья…[67]
(Коней этого письма утрачен в черновике.)
ПИСЬМО ОДИННАДЦАТОЕ
2 марта 1902 года
Дорогая моя, милая мама!
Смотрю на фотографию, где вы сидите на стуле за углом дома, полуобняв Ниночку, прижавшуюся к вашим коленям. Это замечательно хороший снимок. Каждая морщинка ясно видна на ваших руках и лице. Только как много появилось у вас этих мор-шинок, моя дорогая!
Верочка писала мне, как вы вспомнили о ямах, которые я накопал у крыльца флигеля, когда был еще мальчиком, и как потом вы едва не сломали себе ногу в одной из них. Ведь и я помню эти ямы! Меня очень занимало тогда, что такое находится под полами комнат флигеля, потому что туда не было ни с одной стороны прохода. Вот я и вздумал подкопаться под крыльцо, чтобы проползти этим путем в предполагаемые «подземелья», а в результате вышло только то, что, сходя с крыльца, вы как раз попали в одну из моих ям.
По этому поводу припомнился мне и другой случай со мной самим. Когда я приезжал к вам из гимназии на каникулы и жил в верхнем этаже, мне всегда было скучно пересчитывать ногами на лестнице все ступени, и наконец, после многих упражнений, я научился скакать оттуда в три огромных прыжка, по одному через каждый поворот лестницы, и так ловко, что проделывал это даже ночью. Раз крикнули меня снизу ужинать. Запоздав из-за каких-то занятий, бегу со всех ног. Сделал в абсолютной темноте первый прыжок, через верхний ряд ступеней, и благополучно уперся руками в противоположную стену. Сделал второй прыжок — снова благополучно толкнулся во вторую стену. Сделал третей и последний прыжок — и едва лишь попал ногами на пол, как ударился лбом о кастрюлю с супом, которую проносил в потемках перед лестницей наш тогдашний повар Иван. Крышка с кастрюли полетела со звоном на пол, часть супа выплеснулась, а повар, в испуге от неожиданности, завопил не своим голосом… Я быстро отворил дверь в соседнюю, освещенную комнату, увидел, в чем дело, и сказал Ивану, чтоб он, когда будет возвращаться назад, подтер с пола суп и ничего не рассказывал, потому что супа осталось еще довольно для всех.
Бегу в столовую как ни в чем не бывало, сажусь между вами и только чувствую, что перед правым глазом у меня появилась как будто какая-то завеса, а все кругом смотрят на меня с изумлением и спрашивают, что это со мной?
Я протер рукой свой глаз и вижу: пальцы в крови, бровь над глазом рассечена краем крышки, которую я сбил с кастрюли, и кровь с нее течет мне прямо в глаз. Так и пришлось сознаться, умаляя по возможности эффект, что, мол, «это я наткнулся нечаянно на Ивана с супом».
Не знаю, помните ли вы теперь, как обвязывали тогда мою голову платком, а отец говорил: «Этакий сумасшедший!» Едва ли помните, потому что кровь перестала течь уже на следующий день, и я снял повязку. А ведь шрам вдоль брови сохранился у меня и до сих пор, только его трудно рассмотреть сразу в волосках…
Писать вам о своей жизни более подробно, чем это сделано в прошлых письмах, я не имею права. Здоровье мое по-прежнему довольно хрупко, но не хуже, чем в прошлом году. Никаких опасных болезней не было. Я и теперь могу гулять с одним из товарищей по заключению, но не пользуюсь этой льготой в тех размерах, как позволено, по причине почти ежедневных научных занятий у себя в камере, а летом — также и на прогулках. Притом же вид одних и тех же лип, живущих день за днем в продолжение многих лет в той же самой обстановке, отрезанных от окружающего мира и часто не имеющих перед собой никакой определенной цели, перестает вносить разнообразие в нашу жизнь, и разговоры понемногу становятся все более и более вялыми, по недостатку предметов, о которых не было бы уже сто раз переговорено. Вот разве кто-нибудь вдруг заболеет или стрясется какая беда…[68]
Очень хочется по временам взглянуть на простор лугов и полей и даже как-то защемит от этого желания на душе, но поскорее гонишь от себя воспоминания и стараешься думать о чем-нибудь другом. Когда я был в Берне, я часто ходил смотреть на семейство медведей, которые там содержатся на городской счет (и получают от посетителей пряники!) в память каких-то древних событий. От них же произошло и самое название этого города. Живут они в огромной круглой яме, занимающей половину одной из городских площадей и огороженной железной решеткой. На дне ямы построен для них красивый белый дом с берлогами внизу, а посредине ямы растет, если можно так выразиться, ствол большого засохшего дерева, весь ободранный их когтями, потому что они постоянно влезают на него, чтобы посмотреть с высоты на улицы города. Вот так живу и я! Но как печально, что и у нас на дворе не устроено такого места, с которого было бы можно взглянуть хоть раз в год на простор окружающего мира!..