Четыре встречи. Жизнь и наследие Николая Морозова
Шрифт:
Самое первое, на что я обратил внимание в твоем рисунке, — это смелость и верность руки, которые сказываются в каждой черте; если у тебя есть серьезная любовь к живописи, отдайся ей со всем увлечением, на какое ты способна. Пусть будущее не зависит вполне от нас самих и молодая девушка, менее чем кто-нибудь другой, может определить, как направится ее остальная жизнь. Все равно! Если судьба даст тебе возможность вполне развить твой талант, то и нет ничего лучше! Если случится иначе — все-таки не беда. Время, отданное науке или искусству, никогда не пропадает даром. Оно навсегда оставляет свой след на личности, делает ее миросозерцание глубже и разностороннее и самую личность лучше, чем она сложилась бы без такого увлечения. Советую тебе попытаться (если ты уже сама не делала такой попытки) рисовать с натуры и из собственного воображения, и непременно попробуй и масляными красками или акварелью.
Не знаю, Варя, насколько исполнимо ваше желание получить мою фотографическую карточку. Я уже попросил об этом письменно директора департамента полиции. Если он сочтет возможным, то
Как успехи Вали с новой учительницей? Если он ее любит, как ты пишешь, то я уверен, что и учится теперь несравненно лучше, чем с прежней. Нет ничего хуже преподавателя, который не умеет внушить своему ученику никакого другого чувства, кроме страха. Ребенок еще не может отличить учителя от его науки, и если первый не внушил ему к себе симпатии, то он будет относиться с недоброжелательством и ко всему, о чем он говорит.
* * *
Крепко обнимаю тебя, дорогая моя» Верочка, за твои постоянные заботы и хлопоты обо мне. Присылаемые тобой фотографии доставляют мне не меньше радости, чем и сами ваши письма. Все новые снимки выделяются изяществом своей внешней отделки. Даже просто удивительно, до какой степени красивая рамка увеличивает эффект вставленной в нее картинки!
Ты спрашиваешь о моем настроении? Должен тебе ответить чистосердечно, что никогда не чувствовал себя так опечаленным, как в эту зиму. Уж, видно, так я устроен, что далекие события, не имеющие, по-видимому, никакого отношения ко мне лично, приносят мне иногда больше горя, чем моя собственная судьба. Так вот случилось и теперь, когда я узнал из прошлогодних иллюстрированных изданий о войне, разразившейся в Южной Африке между бурами и англичанами. Неизбежность этой войны была для меня очевидна уже много лет назад, и притом из чисто этнографических сочинений и путешествий, не имеющих ничего общего с политикой и ее страстями. Уже много лет как в Южной Африке стоит ребром вопрос: какая раса должна в будущем господствовать в этой области света — новая ли английская, прогрессивная и предприимчивая, переселенцы которой тысячами стекаются в Южную Африку благодаря ее малой заселенности и естественным богатствам, или прежняя, патриархальная и довольно-таки невежественная раса старинных голландских переселенцев, которая должна была рано или поздно очутиться в ничтожном меньшинстве, вследствие возрастающего наплыва английского элемента?
Если исключить обычную, житейскую конкуренцию отдельных лиц — буров и англичан — в поклонении золотому тельцу, то весь этот вопрос сводится, по-моему, лишь к тому, какой язык будет господствовать в будущем в Южной Африке: английский, с его огромной литературой, или бурский, еще совсем не культурный и представляющий смесь голландского с немецким.
Конечно, уже самый факт войны между двумя расами — вещь достаточно ужасная, чтоб навести уныние на человека, желающего добра и той и другой. Но главное мое горе в том, что в этом вопросе я, по-видимому, во всем разошелся с моими соотечественниками. Унижение и расчленение англосаксонской расы было бы, по-моему, величайшим несчастьем для всего цивилизованного мира, а потому я не только не ликую, как мои сторожа, по поводу большого числа убитых и раненых англичан, а просто чуть не плачу от огорчения. Если б я был свободен в своих поступках, то, право, не утерпел бы и уехал в Южную Африку ухаживать за ранеными, чтоб хоть этим выразить английскому народу свою признательность за его великие заслуги в области человеческой мысли.
Но довольно об этом печальном предмете. Я не хочу превращать мое письмо к вам в трактат о международных отношениях, да и не мог бы этого сделать, если б и хотел. Я занимаюсь здесь серьезно только естественными науками, и запоздалые отголоски мировой жизни доходят до меня лишь как слабое эхо отдаленных звуков. Все это я пишу только для того, чтобы сообщить вам, что, несмотря на отсутствие бронхитов, кашлей и инфлюэнцы, я чувствую себя в последние месяцы так скверно, как еще никогда в жизни.
В моих прежних письмах я почти ничего не сообщал вам о своей жизни за границей, где я провел около двух лет. Как-нибудь, при случае, я расскажу вам о своих путешествиях по Альпам, а теперь упомяну только, что из всех народов, с которыми мне приходилось сталкиваться, мне особенно понравились англичане. Говорят, что литература есть душа нации, и это — несомненная правда. Поэтому и английский народ я очень полюбил с тех самых пор, как познакомился, сначала в переводах, а потом и в подлинниках, с его замечательной научной и художественной литературой, которой равной нет в мире. Но пока я не побывал в Англии, у меня все-таки оставалось какое-то двойственное представление о ее обитателях, так как по английским бытописательным романам и серьезным сочинениям они выходили очень симпатичными, а по карикатурам англофобов и по передовым статьям многих русских газет — совсем иными: алчными, грубоватыми и высокомерными по отношению к иностранцам. С первых же шагов на английской территории я, неожиданно для себя, убедился, что нет на свете народа более внимательного к беспомощному состоянию иностранца, еще едва владеющего английским языком и в совершенно незнакомой ему стране. Совсем посторонние люди раздобыли мне в Дувре билет, усадили в купе вагона, показывали мне достопримечательности по дороге и выражали свое сочувствие улыбками; когда не хватало слов. Потом поручили меня в Лондоне
специальному попечению извозчика, а в следующие дни, когда я останавливался в недоумении на лондонских улицах, все; к кому я ни обращался, с большим терпением втолковывали мне, куда идти, так как в первые дни я почти совсем не понимал их ответов, хотя меня и понимали. Впоследствии я убедился из разговоров со знакомыми, которые хоть немного владели английским языком, что и все они пришли к тем же заключениям. Только очень немногие, не говорившие ни слова по-английски и не хотевшие учиться этому языку, оставались закоренелыми в своих предрассудках. Но до какой степени были они пристрастны, ты, Верочка, можешь видеть из следующего смешного случая, за достоверность которого я ручаюсь, хотя он и может показаться маловероятным. Иду я раз по Лондону с одним знакомым и говорю ему случайно: «Удивляюсь я вашей англофобии! По всем моим наблюдениям, англичане даже очень добродушный и внимательный народ!» Мой спутник — натурализованный француз и, в общем, совсем не глупый человек — сразу пришел в страшное негодование от одной возможности такого удивления и тотчас же окинул взглядом улицу, чтоб на первом попавшемся предмете излить свой гнев. А нужно тебе заметить, что нигде в Европе (ни в Париже, ни в Берлине, ни в Петербурге) не бегает по улицам столько хорошеньких девушек, как в Лондоне (почти все молодые англичанки очень красивы). На беду моего приятеля, две такие особы как раз пробежали мимо нас. В ту же минуту гнев моего спутника обрушился на них. «Видите вы ихних мисс? — воскликнул он. — Вон они! Бегают без проводников по всем улицам и днем, и ночью! А попробуйте-ка пальцем тронуть хоть одну из них! Вся улица бросится на вас и, — окончил он с содроганием, — вас разорвут в клочки! Вот вы и увидите тогда, какой это добродушный и внимательный народ!»Последнее умозаключение было сделано с таким неожиданным и наивным негодованием, что я невольно внимательно взглянул на него и подумал про себя: уж не испытал ли он чего-нибудь подобного на своих собственных боках, и не в этом ли кроется истинная причина его англоненавистничества? Но курьезнее всего было то, что мой спутник — человек, повторяю, совсем не глупый, но лишь ослепленный ненавистью к англичанам, — так и не заметил, что вместо порицания он высказал величайшую похвалу, которую только можно было придумать для любого народа!
Сюда, в Россию, я вернулся почти прямо из Англии, и последним моим впечатлением, унесенным с этого острова, когда я уже стоял на палубе парохода, был высокий утесистый берег близ Дувра, где пароход прицепляется в открытом море прямо к скалам. В одной из таких скал была высечена узкая дорожка для спуска пассажиров, а наверху скалы, прямо над обрывом в море, стояла одиноко английская девушка. Она стояла на высоте такая стройная и смотрела так гордо вокруг, как будто и это серое, тяжело волнующееся море, и весь этот дикий берег, и пароход внизу были ее неотъемлемой собственностью. Я невольно загляделся на нее, стоя у самой кормы, облокотившись на борт далеко от остальных пассажиров, большинство которых, впрочем, уже попряталось по каютам. А когда пароход стал отчаливать и медленно поворачиваться в море и я заметил, что она на меня смотрит, я улыбнулся ей и сделал прощальный жест головой. Она сразу поняла, что при таких условиях в моем поступке нет ничего назойливого, что в лице ее я прощаюсь со всей Англией, и ответила мне тем же самым… Так мы и расстались навсегда, дружески улыбаясь друг другу, пока совсем не скрылись из виду. А затем я почти прямым путем, через Париж, Женеву, Цюрих и Берлин, приехал в свое современное жилище…
Ты спрашиваешь, Верочка, нельзя ли прислать мне каких-нибудь научных книг или инструментов для моей работы о строении вещества? Потребность в них у меня, конечно, страшно велика, и часто приходится биться как рыба об лед от невозможности сделать нужный опыт или навести справку. Но уже сам размер этой потребности не допускает возможности ее удовлетворения частными средствами. Я уже не новичок в своей области, и то, что есть в учебниках и курсах, для меня давно стало почти бесполезно. Здесь могла бы помочь только специальная библиотека и специальная лаборатория при каком-нибудь большом научном учреждении. Таким образом, мне поневоле приходится довольствоваться тем, что дано в мое распоряжение, и не мечтать о новых расширениях…
ПИСЬМО ВОСЬМОЕ
20—27 августа 1900 года
…В феврале опять случилось что-то вроде инфлюэнцы с сильным жаром, ознобом и остальными прелестями. Но в этот раз я пролежал не более недели и весной снова возвратился к обычным занятиям. Теперь, когда я вам пишу, у меня очень расстроена нервная система, и пульс иногда бьется по сто раз в минуту. Однако это расстройство выражается лишь плохим сном и преувеличенной чувствительностью ко всяким ночным шумам, а не раздражительностью в сношениях с окружающими совсем неповинными людьми, как это часто бывает при сердечных болезнях. До самого последнего времени никто из товарищей по, заключению даже и не подозревал, что мне было не особенно хорошо, и все очень удивились, когда неожиданно узнали, что я уже несколько недель без сна валяюсь с бока на бок начиная с трех или четырех часов утра. Однако вы, дорогая мама, не беспокойтесь. Думаю, что до следующего письма сумею справиться и со своим неврозом, тем более что считаю его за самую неприятную из всех болезней: если не сумеешь спрятать ее в самом себе, то она неизбежно сделает человека стеснительным для окружающих, а я этого боюсь пуще огня. Как было бы хорошо, если бы все мы (т. е. вообще люди) старались сообщать другим только одно ободряющее и хорошее, а все раздражающее или печальное старались переносить в одиночку! Но конечно, это не всегда возможно, а иногда даже и нехорошо с очень близкими сердцу, в активном сочувствии которых можешь быть заранее уверен.