Чижик-пыжик
Шрифт:
Глаза, конечно, но тут, как бы и весь организм начинал участвовать в этом, порой совершенно необязательном ей разговоре, или скажем, действе - и собеседник остолбеневал.
Мы сидели в подвальчике, в Доме литераторов. Оставили нам единственное место изо всего прежнего советского роскошества - ни ресторана, ни бара. Впрочем, и на том спасибо.
А ведь, бывало, каждый день если не начинался там, то уж заканчивался в том доме непременно. Зачем-то было надо, хотя, если подумать... Помню, я написал Солженицыну в Вермонт, была у меня в ту пору переписка с классиком в связи с публикацией моего романа на Западе. Вы восемь лет оттянули в лагерях, написал я ему, а я восемнадцать просидел в ЦДЛе, удивительно, мол, что
Да есть, существует и сегодня тот знаменитый ресторан - "Дубовый зал". Тот, да не тот, не для нашего брата литератора. На стенах огромные - как полотна Сурикова и Верещагина, растянутые-распятые шкуры диких зверей: медведи, волки, кабаны, даже почему-то - зебры...
Забежал я туда как-то, еще не зная, за ста граммами. Он мне налил у стойки. Я посмотрел на стопку. "А сколько я тебе должен?" - на всякий случай спросил, пока еще не выпил. Он назвал цену. "Чего?
– говорю.
– Да я четыре бутылки могу купить за эти деньги..." Теперь он поглядел на меня: у меня вид был, надо думать, очень сокрушенный. Да пей так, говорит. Я выпил.
Итак, сидели мы в подвальчике, выпили по сто, и я рассказал о сегодняшнем посещении Пена.
– Что думаешь?
– спрашиваю.
– Три дня в Питере, две ночи, а кроме того поезд - день отъезда, день приезда. Еще две ночи.
– Потрясающе, - говорит, - я знала, тебе это сразу придет в голову, как только услышала про конгресс в Питере - ты ж рассказывал по телефону?..
– Сообразительная, а я думал, у тебя мимо ушей пролетело.
– Но при чем тут Большой, - говорит, - я, вроде, не по этому делу?
– Па-де-де - не сможешь?
– В каком смысле?
– говорит.
– Впрочем, можно кой-что придумать...
В глазах у нее что-то такое проехало, и она как бы меня и видеть перестала. Чудо какое-то, думаю, ее только включить или завести...
– Понимаешь, - говорит, - писатели, я имею в виду настоящих талантливых людей, они обязательно и еще в чем-то...
– Ты про что?
– не понял я.
– Ну хотя бы, скажем - рисунок. Вообще изобразительный ряд. Им, понимаешь, мало чисто литературного способа самовыражения, они себя и в другом ищут... Я талантливых людей имею в виду.
– А я как же?
– говорю.
– Выходит, я как бы, что ли, - без таланта?
– Ты себя в другом находишь, и меня это вполне устраивает.
– Тогда ладно, а то я было...
– Хорошо, - говорит, - давай телефон твоего футболиста, мы с ним договоримся.
– Зачем телефон, я тебя отведу, представлю, познакомлю... А в чем твоя идея?
– Нет, - говорит, - я сама, ты будешь только мешать.
– Ты ж его не знаешь?
– Видела я его - с усами, славный мужик, открытый и контактный. Об остальном не беспокойся.
– Так о чем все-таки речь?
– "Писатели рисуют" - понимаешь?
– Не понимаю. Да и какие писатели - кто из них рисует?
– Не обязательно живопись, - говорит, - могут быть рисунки на полях, почеркушки... Пушкин рисовал? Представляешь, какая может быть выставка Пушкина?
– Представляю, - говорю, - уже была тысячу раз. И больше.
– Вот я об этом. А у нас будет сегодняшняя литература.
– Да о ком ты говоришь - где ты нашла Пушкина?
– Вознесенский рисует, Битов рисует, Войнович рисует... Да и этот твой футболист. Я и книжку его читала, последнюю.
– Правда?
– удивился я.
– Что скажешь?
– Мне понравилась. Смелый человек, свободный, без комплексов. Пишет о сплошном блядстве, а такая чистота,
даже наивность... Отличный малый, можно разговаривать. Короче, будет тебе выставка, почище Большого. А деньги этот футболист достанет? На помещение, оформление, развеску? Я и с галереей договорюсь - есть у меня мысль, и фуршет там может быть - хоть на сто-двести человек...Самое поразительное, что наше "историческое сидение" в "Славянском базаре" мгновенно стало реализовываться: "футболист" дал отмашку - добро по всем пунктам, "галерея" оказалась очаровательным особнячком на Малой Дмитровке; ровно через месяц прекрасно оформленные картины наших гениев висели в двух залах и на лестнице, посетителей - толпа, не протолкнешься, фуршет по всем законам русского гостеприимства - высокая пьянка... А кроме того, тут же, для полноты действа была предложена презентация только что вышедшей двуязычной - и на английском - книжки: "Написано в тюрьме" - от Гумилева до наших дней...
Хозяйка особнячка - высокая, стройная, с оленьими глазами, выказывала полный прием, перед началом представления налила мне, как человеку, причастному к организации мероприятия, хрустальный бокал исконного нашего напитка, я был растроган и, как мне казалось, очень красноречиво принялся посвящать ее в глубины самой прочной традиции отечественной словесности.
– Русские писатели всегда сидели в тюрьме, - говорил я, глядя в оленьи глаза моей собеседницы, - полистайте хотя бы эту книжку... Кстати, давайте перейдем на "ты", а то как бы не совсем прилично...
– Я попробую, - сказала она и удивилась.
– Хотя, понимаешь, - продолжал я, воодушевляясь, - был, был момент, когда все мы дрогнули, примстилось нам, что останется эта традиция только в документах, свидетельствах и мемуарах, будет всего лишь почтительно изучаться. Останется в музее, экспонатами для моей подружки - понимаешь, о ком я говорю?
Она кивнула.
– Но когда познакомились мы с Гришей Пасько, - не унимался я, - вон он, видишь, пьет водку с нашим футболистом и этой моей подружкой?.. Пока он еще среди нас - я Пасько имею в виду. Познакомились и поняли - нет, живая она, вечно живая традиция, никуда нам от нее не деться...
– Вот вам... то есть тебе, микрофон, - сказала хозяйка особнячка и сверкнула оленьими глазами, - объясни присутствующим, а то для иностранцев все это уж точно темный лес.
– Я не умею по-ихнему, - сказал я, - разве что ты переведешь?
– Why not, - сказала хозяйка особнячка.
– Господа коллеги!
– сказал я в микрофон и звякнул хрусталем о бутылку. С приходом к власти всенародно избранного нового президента ворота русской тюрьмы снова широко распахнулись для нашей словесности - заходите, дорогие коллеги, гостями будете!..
Нет, не Большой театр, куда ему - там всего лишь детский сад, кружок по фото...
Удивительное дело, никогда у меня такого не было: по рельсам, по рельсам семафоры зеленые! Сами собой легко преодолевались все трудности и возникавшие осложнения - мне шел и шел фарт!
Наконец наступил день отъезда. Верней, его ночь. Или, чтоб совсем точно, полночь. Я стоял на перроне Ленинградского вокзала. Мои коллеги прибывали группами: московские, питерские, евро-азиаты, американцы и эти. Все были в приподнятом настроении и более того - в последний день крепко расслабились. Конгресс прошел достойно, мы отстояли свою правду, хотя были, были доброжелатели, азартно ждавшие именно нашего позора. В шестидесятые годы это называлось "жаждой Иуды": человек, не решившийся совершить поступок, требовавший, скажем, мужества, а последствия, как мы помним, бывали крутыми, ждал, что решившийся на этот поступок непременно скиснет, отступит, расколется - и тогда все станет на свои места - внутренний комфорт вернется, а сломавшегося можно и пожалеть...