Чудодей
Шрифт:
— Как ты делаешь все эти чудеса, бродяга?
Фокусник отвел его в угол за печью.
— Свое самое большое чудо я показал тебе по дороге. А такой молодой и глупый теленок, как ты, ничего не понял: правителям нужно, чтобы народ был суровый и злой. А народ хочет быть мягкосердечным, хочет быть добрым. Я за народ. Я помогаю ему быть добрым, я выбиваю жалость из твердокаменных сердец. Я сею и пожинаю жалость. — Он громко запел: — Лируль-лираля! Чудо за чудом! Тво-о-ори, тво-о-ри, — вот что говорит гудок фабрики страданий. Мы поставляем жалость каждому по мерке, жалость по мерке, большую и малую… — Певец жалости закрыл глаза и откинулся на спинку скамьи.
У Станислауса сразу прошел хмель. Разводя
И снова маленький город. Он вошел в него весенним вечером. Городок лежал в горах, в местности, подвешенной в небе выше других. Дороги, окаймленные только что зазеленевшими деревьями, спускались с гор и холмов к центру — к базарной площади городка в долине. На склонах расцветал терновник, а из горного ручья выскакивали на поверхность форели, будто любопытствуя, кто там идет по дороге. Для Станислауса все это было ново и прекрасно. Небеса и сердце его смеялись. Ему очень захотелось сочинить песню и представить себе, что в одном из этих милых фашинных домиков его ждет белая постель.
Вдоль дороги расцвели Сладкие вишни, Кислые вишни…В гору подымалась телега. Возница кнутовищем ткнул в сторону Станислауса.
— Видать, тебе хорошо живется!
В городке было множество приезжих; люди целый год копили деньги, чтобы одну неделю провести здесь, взбодрить в себе радость жизни, радость, которая у жителей больших городов часто тускнеет.
Гостя, подобного Станислаусу с его пустыми карманами, в таком уголке земли не венчают венком из анемонов и не осыпают душистыми ландышами. Никакого ночлега, ни одной койки для подзаборных гостей, у которых нечем платить!
В сердце его не померк свет, ибо светло сияла луна и теплый воздух был полон благоуханий. Станислаус решил переночевать на скамье в парке.
Ни одной свободной скамьи, ни одного куста, за которым не слышно тихого смеха. Он решил, что подождет, пока полуночная прохлада не погонит всех этих людей в кровати, взятые напрокат.
Из-за кустов слышалось пение, пел низкий женский голос:
Роза, о роза, когда зацветешь, Роза, ты, роза моя? Зимний ли снег тебя погубил? Летний ли зной тебя опалил? Сохнешь ли ты без дождя? Роза, о роза, мне надо идти! Роза, о роза, скорей зацвети! О, зацвети, не дождавшись утра! Скоро рассвет. В путь мне пора.То ли мягкая ночь так разбередила его, то ли жалость к самому себе? Бездомность, что ли, плакала в нем? Он вытер слезы рукавом куртки, бормоча: «Что это? Слезы? И вправду слезы! Или земля действительно так тепла, так хороша, что все живое теснится на ней? Неужели звезды — это только холодные и необитаемые миры?»
Она сидела одна на скамье. Увидев его, оборвала песню и продолжала лишь напевать сквозь сомкнутые губы. Он видел очертания ее фигуры. Женщина была стройная и очень тонкая, не намного толще ствола березы, на который опиралась. У нее, наверное, светлые волосы и смуглое лицо. Руки ее он видел отчетливее. Такие руки, что ему захотелось,
чтобы они погладили его. Он сунул руку в карман куртки, набитый всякой дребеденью, извлек свою трубку, уронил ее и пошел дальше.Такие уловки были уже известны ему. Пройдя несколько шагов, он повернул назад. Она опять пела. Он шел, низко пригнувшись. Найти трубку среди опавшей листвы и мелкого гравия было и впрямь нелегко. Она оборвала песню и сказала:
— Это не ново.
Он остановился и почувствовал себя как мальчишка, которого застали врасплох, когда он без трусиков собирался прыгнуть в лесное озеро.
— Вы — мне? — сказал он с запинкой.
— Вы нарочно обронили свою трубку, а теперь ищете ее.
— Я рассеян, как семя сорняка, — сказал он.
Она сказала:
— Неплохое сравнение, — и ему показалось, что она улыбнулась. — Рассеян, как семя сорняка, гм! Я знала, что вы вернетесь. Для чего же лицемерить, как церковная крыса?
— Признаться, меня привлек ваш голос. — Он поднял глаза к небу, точно ожидая помощи от звезд. — Люди никогда прямо не идут друг к другу, все равно, любят ли они друг друга или нет.
— Философ? — спросила она.
Он пожал плечами, как ребенок, которого спрашивают: «Что ты здесь построил?»
— Садитесь! — сказала она. Станислаус с радостью сел.
Он не знал, с чего начать. Она, видимо, и не ждала, что завяжется разговор. Лунный свет лился сквозь ветви плакучей ивы, капли его попадали на кварцевые камешки на тропинке, и они начинали блестеть. «Свет, — подумал он. — Что произошло? Один человек подсел к другому. Мир всегда чуть-чуть расширяется, когда один человек подсаживается к другому».
Она спросила:
— Кто вы?
Он ответил:
— Внешне одно, а посмотреть глубже — совсем другое. Чувствуешь, что мог бы представлять собой нечто большее, чем ты есть. Пожалуй, это можно так выразить: цветут на краю твоей дороги сладкие вишни, кислые вишни. По булыжникам ли шагаешь или гравий шуршит у тебя под ногами — на все воля божия! Родина ль, чужая ль сторона, своя ли крыша, сено ли в поле… Сладкие вишни, кислые вишни.
Она взглянула на него, и смуглое лицо ее было спокойно. Ее глаза, казалось, немало повидали, немало всего прошло перед ними.
— Значит, поэт!
Он испугался.
— Но почему «божия воля»? Вы так во всем с ним согласны?
— Ничего лучшего не пришло мне в голову.
— Нет, нет, в каждое слово надо вкладывать сердце. Просто так «божия воля» — это никуда не годится.
— Ведь я только для себя сочинил, — сказал он и снял шапку; он вспотел.
— А теперь вы и мне прочитали.
— Я не собирался этого делать.
Это была ночь его цветенья. Рядом сидел человек, который внимательно слушал и понимал его. Он повел ее в густые заросли трав, на луга его детства, показал свои лаковые туфли из речного ила и описал чудеса, которые он творил. Она слушала, закрыв глаза. Заснула? А может, поцеловать ее?
Она угадала его желание.
— В ту пору вы, наверно, не думали о таких вещах.
— Это все скитания по дорогам, — сказал он.
— Дороги меняют людей или люди — дороги?
Он не нашел ответа. Ему было жарко. Захотелось расстегнуть куртку. На ней не осталось ни одной пуговицы. Тогда он замолчал.
Цветок акации упал на землю. Сверчок оборвал свое пиликанье. Пятьсот тридцать восемь барашковых облаков обтирали луну. Луна прикрыла лицо островерхой крышей с коньком. Божия коровка не спеша оползала вокруг ствола, останавливалась и исследовала трещины в древесной коре. Она изучала свой мир.
Когда верхушки деревьев просеяли на них первые лучи рассвета, Станислаус не захотел быть для нее бродягой, проходимцем. Он попросил ее через два дня прийти на эту же скамью и сказал так, словно кто-то ждал его: