Чума на ваши домы. Уснувший пассажир. В последнюю очередь. Заботы пятьдесят третьего. Деревянный самовар (пьянки шестьдесят девятого года)
Шрифт:
— Гриша, тебя хоть иногда совесть мучает?
— Можешь не отвечать, Поземкин, — вмешался генерал. — Это чисто риторический вопрос. Подполковник Смирнов твердо знает, что совесть тебя не мучает. Пошли.
Они ушли. Смирнов в одиночестве с удовольствием попил уже не горячего, но еще с букетом чаю, прибрался в номере и отправился по своим делам.
Двадцать лет не мучила подполковника Смирнова маята — рутинная работа рядового оперативника. Там спроси, вон там послушай, где-нибудь поговори, здесь разговори, всюду посмотри и во все подозрительное сунь нос.
Последней достал комсомольскую деятельницу Веронику. Успокоил улыбкой, заманил задушевностью, закрутил, раскрутил, расколол до задницы. Когда Смирнов удалился из комнаты заведующей отделом школьной работы, заведующая отделом Вероника рыдала навзрыд.
Он уселся в центре прямоугольника, у клумбы на ближней скамейке. Раскинул руки по спинке извилистого деревянного дивана, вписал туловище и ноги в эти извивы, поднял лицо к солнцу и удивился, что оно уже совсем низко висело в небе. Но все равно лучи, хоть и вечерние, приятно грели.
— Александр Иванович! — в изумлении произнес мужской голос. Смирнов открыл глаза и увидел перед собой Толю Никитского. — Обыскались вас. Жанна, Семен с ног сбились, проститься хотели.
— Сейчас прощусь, — пообещал Смирнов.
— Они уже часа два как рейсом улетели, — рассмеялся Толя.
— А ты что?
— А я с ребятами своими на камервагене.
— Опять с Жанной поссорились, — догадался Смирнов. — Да женишься ты когда-нибудь на ней?!
— Приеду в Москву, разведусь и женюсь, — твердо пообещал кинооператор. — А вы когда в Москву?
— Завтра.
— Тогда счастливо оставаться, — Никитский пожал ему руку и исчез.
— Будь, — пожелал Смирнов, медленно прикрывая глаза для дальнейшего кайфа.
Московский городской гул обычно его усыплял, мигом толкая в дрему, а здешняя тишина заставляла ждать случайного, а от этого неожиданно будоражащего звука. Но приспособился: уловил речитативный шум фонтана, и шум этот, наконец, убаюкал. Не сны — видения в картинках поплыли перед ним: облака небывалой формы и красоты, переливающиеся в плаваньи меж облаков в плавных одеждах, фрегаты под парусами и птицы…
— Сижу я с вами, Александр Иванович, и на заходящее солнце смотрю, — сказал знакомый голос почти у смирновского уха. Смирнов с неохотой открыл глаза и с трудом скосил их налево. Рядом с ним на скамейке сидел секретарь райкома Георгий Федотович, который через паузу продолжил монолог: — А мог спокойно положить свою правую ладонь на лежащую рядом вашу левую. И, как мошка укусила, вы во сне даже и не заметили бы. А затем ваша легкая дрема совсем незаметно для вас перешла бы в вечный сон. Сердечная недостаточность от переутомления и постоянного пьянства. Древнее азиатское средство.
Наконец, они встретились взглядами, и тогда Георгий Федотович показал Смирнову маленькую штучку из старинной красной меди, похожую на патрон для губной помады, и показал, как она действует: нажал на один конец штучки, и из другого конца выскочила блестящая игла-жало. Продемонстрировав действие штучки, Георгий Федотович осторожно спрятал ее во внутренний карман пиджака.
— Ну,
и что помешало? — хрипло — со сна или со страха — спросил Смирнов.— Ненужный мне шум перед отъездом. Через десять дней я уезжаю на учебу в Москву, в Академию общественных наук. Вызов уже пришел.
— Чтобы бугром повыше стать?
— Вот именно.
— А если я сейчас на отмашке тебе ребром ладони по сонной артерии, а потом по почкам, по печени, в солнечное сплетение и ладонью по уху, чтобы барабанные перепонки лопнули?
— Очень больно будет мне. Но ведь не убьешь, не сможешь! А за зверское избиение партийного руководителя лет на семь-восемь сядешь. Плохо тебе будет, в зоне ментов не любят.
— Там и партийных руководителей не обожают.
— Не прицепишь ты меня к лесному делу, подполковник, можешь не стараться. Уедешь в Москву. Если понятливым станешь, и все пойдет по-прежнему. Ну, конечно же, злостных расхитителей социалистической мы строго накажем…
— Скотина ты, секретарь.
Не принял во внимание оскорбление Георгий Федотович, не задело оно его.
— Не надо было тебе к нам приезжать, подполковник. Жили люди в Нахте тихо, довольствовались тем, что есть, работали, пили, и жизнь их шла, если не счастливо, то в убеждении, что так и надо. А приехал ты и всех взбудоражил, некоторые вон решили, что жизнь недостаточно хороша, так как их обворовывают начальники.
— Давить теперь будешь этих некоторых?
— Я — нет. Я уезжаю. Преемники, я думаю, займутся.
Сидели рядом, глядя со стороны — дружески беседовали.
— А я придумаю, как тобой в Москве заняться. Договорились?
— Да что ты можешь? — презрительно заметил Георгий Федотович и встал. — Вот ведь, совсем забыл! — весело огорчился он в связи со своей плохой памятью. — Я же подошел, чтобы тебя на отвальную Есина пригласить. Наш генерал к ночи улетит, так в честь его мы решили собраться в узком кругу. Придешь?
Встал и Смирнов. Покачался на каблуках, засунув руки в карманы. Еще раз взглядом оценил мелкого мужичка, стоящего перед ним. Спросил:
— Мысль никогда не приходила самому воспользоваться древним азиатским средством?
— Нет, не приходила. Никогда.
— Со временем, надеюсь, придет, — сказал Смирнов и направился в гостиницу.
Мертвый дом. Киносъемочная группа покинула гостиницу, и она на время умерла. Тихо приближавшиеся сумерки внутри гостиницы были уже полутьмой. Тускло светились распахнутые двери номеров, каждый из которых был будто после внезапно ворвавшейся сюда бури: разъехавшиеся дверцы шкафов, поваленные стулья, грязное постельное белье, разнесенное по полу. Не буря: просто уборщицы, подготовив фронт работ, перенесли генеральную уборку на завтра.
Он рассчитывал на пишущую машинку Казаряна. Но и в номере кинорежиссера была пустыня. Видимо, администрация группы заботливо собрала все вещи главного и отправила их.
Он прошел в свой номер, славу Богу, не тронутый никем. Принял душ, оделся в чистое, и, тихо матерясь, сел за стол. Бумага и шариковая ручка у него были. Смирнов не любил бумажную работу, но тут другое дело: под пером на бумаге рождалась и подкреплялась сиюминутными догадками и открытиями крепкая и гибкая, как стальной клинок, неопровержимая версия.