Чума в Бедрограде
Шрифт:
66563: Спасибо. И ложитесь спать.
Габриэль Евгеньевич не знал, где находится здание Бедроградской гэбни — тайное, настоящее, не то, куда ходят в поисках чемоданов — но знал: если раскаяться, признаться, вернуть расшифровки — всё изменится, вернётся, и никому не нужно будет умирать, и никому не нужно будет воскресать, и перестанет так ныть и вертеться голова. Воздух — мутный, клубящийся, тошный — солгал, не пролился дождём; дома в липких водорослях сгрудились, сжались, придавили голову, пригвоздили к земле — как тут двигаться с места. И всё же двигался, шатаясь, наперекор улицам, латунными дворами мимо чьих-то не спящих ещё окон и редких
За одним из домов мелькнула бархатная тень, осторожно прильнула к парапету: грифон. Грифоны знают, где сердце Бедроградской гэбни, грифоны чуют кровь и по крови идут-ведут. Габриэль Евгеньевич замер было (страшные когти в мягких лапах), сердце трепетнуло в грудной клетке птицей, но потом усмирилось. Самому ему не дойти, не найти, сам он не ведает путей города; только грифоны с охровыми звериными глазами, с красными страшными языками укажут дорогу. В мохнатом фонарном свете померещилось даже: увидел силуэт, крылатый, бесшумный, похожий на ночного мотылька. Поспешил следом — и ноги почти оторвались от земли, почти взлетелось.
Так и двигались по городу в поисках здания Бедроградской гэбни: два мягких, бархатных хищника и один человек, перепархивающий больной птицей. По улицам, проспектам, мимо закрывшихся на ночь магазинов и колыбелей квартир — завернув в один из переулков, грифоны клёкотнули вдруг несвоими голосами и взвились на крыши соседних домов. Привели, значит, по кровавому следу через весь замутившийся тиной город; милые. Габриэль Евгеньевич оглянулся — но нет, просто дома, глухие, почти без окон; зачем же — сюда?
А вот зачем: через переулок, разбрызгивая свет фар и не визжа тормозами, пронеслось такси, под его колёсами — мелькнуло маленькое чьё-то тельце, без крика и удивления — просто так. Такси остановилось всё-таки, и всё остановилось, остекленело; Габриэль Евгеньевич понял — он подглядывает тайну, и приветливый автор не спешит перевернуть страницу, чтобы можно было вчитаться, запомнить каждую строчку, каждую чёрточку, чтобы потом рассказать всё как было.
Габриэль Евгеньевич рванулся вперёд — скорее, скорее, были бы прокляты эти неверные мягкие ноги, вязнущие в асфальте, проваливающиеся в него по лодыжку. Переулок растягивался резиной, издевательски хохотал, но Габриэль Евгеньевич добрался-таки. На асфальте, аккуратно между луж, не намокнув ни в одной, лежала какая-то незнакомая девочка — с длинными волосами, с нелепо вывернувшейся головой, так вывернувшейся, что глаза заливает красным, и нет сил шевельнуться, и можно только кричать, но крик давит мягкими грифоньими лапами ночь. Он знает её, должен узнать, должен запомнить —
Если бы время не разморозилось и не побежало опять —
«Это просто дурновкусие», — сказала бы она.
«Как тебя зовут? Что произошло?»
«Я же с самого начала говорила, я говорила! Хотя, конечно, неплохая подводка получилась. Если бы можно было прожить второй раз… — и повернула бы свою выломанную голову, и прибавила: — А вы знаете, что все в курсе, что вы носите очки с простыми стёклами?»
— если бы время не разморозилось и не побежало опять.
Но оно разморозилось и побежало, и Габриэль Евгеньевич обернулся на затормозившее в нескольких метрах такси. Из такси коротко и по-деловому выскочили два человека (и их он тоже знает, должен знать, должен узнать!), побежали к девочке военной трусцой. К девочке и к Габриэлю Евгеньевичу, и ему вдруг стало страшно, очень страшно, потому что понял: сейчас загорится всё вокруг жёлтым фонарным светом, и не останется ни тел, ни следов, никто не вспомнит и не сумеет доказать. И в последней нелепой попытке он дёрнулся, выломал свою смешную голову, рванулся — лишь бы разомкнуть, разверзнуть эту душную липкую ночную грифонью влажную лихорадочную темноту —
— Габриэль!
Максим — чёрный против опять зачем-то включённого
света, сожравшего его лицо и оставившего только неровные тени; не поймёшь — беспокоится? Злится?И всё же — спас, выдернул из неверного сонного морока.
Сонного.
Под головой у Габриэля Евгеньевича раскинул спину любимый мягкий ковёр, над головой — стеклянный четырёхугольник окна с отражением люстры. Значит, упал прямо здесь, как стоял, и весь день провалялся; и всё, что было, — только сны, отражения памяти.
Нёс во сне пресловутые расшифровки отдавать Бедроградской гэбне, чушь какая.
Нет давно никаких расшифровок, сгорели — пусть и поздно, позже, чем следовало — красным огнём.
— Ты весь день проспал на полу у открытого окна, отлично. Теперь в дополнение к сотрясению мозга ещё и простынешь. Давай, поднимайся.
Габриэль Евгеньевич попытался встать — ноги не слушались, конечно, налились сырой сонной водой. Максим не протянул руки. Попытался ещё раз — преуспел, хоть и ухнуло всё вокруг водоворотом.
Надо выпить кофе. От савьюра в голове ватно и марлево, а от кофе — наоборот, яснеет, утекает прочь вся хмарь. Надо сказать Максиму что-нибудь — извиниться за своё молчание, спросить хотя бы просто, как прошёл его день; рассказать, что в одном из переулков Бедрограда было такси, и в такси были люди, и они убили —
Нет — это всё сон, чушь. Сейчас не время, сейчас надо просто улыбнуться не чующими себя губами и попытаться хотя бы слушать, попытаться хоть как-то дать понять, что всё хорошо, что Габриэль Евгеньевич ждал Максима, что Максим его спас.
— Если тебе интересно, день мой прошёл не очень хорошо. Ты хоть заглянул в бумаги, которые я для тебя оставил?
Габриэль Евгеньевич покачал головой — с улыбкой, не в силах её отодрать. Максим проследовал за ним на кухню, сел за стол, спрятал глаза куда-то, уткнулся в себя. Габриэль Евгеньевич, пошатываясь, поставил турку на конфорку.
Когда жёг расшифровки бесед из далёкой степной камеры — было стыдно и жарко до слёз, потому что уже нет смысла, потому что ему почти прямо сказали — оставьте себе, виновные наказаны, к вам цепляться не станут. Оставьте-оставьте, вы же так их хотели. И всё равно жёг — одолжил у соседа напротив ведро, чистое, хозяйственное, но словно насквозь прогорклое ядом, гадкое — не прикоснуться. Всю квартиру заволокло вонючим дымом, и было снова стыдно, как будто он сделал что-то непристойное.
Сосед напротив тогда позвонил в дверь уточнить, не случилось ли чего. Пришлось, краснея, отдать ему ведро прямо так, с тлеющим ещё пеплом, бормотать какие-то извинения. Тот даже головой не покачал, только посоветовал не открывать окон — вызовет ещё кто-нибудь пожарную службу! — а включить лучше вытяжку.
Сосед напротив привык к Габриэлю Евгеньевичу с его странностями, сколько лет рядом жили. Гуанако в Ирландии говорил, что у того в столе даже есть специальный ящик для вещей, выброшенных нервным Габриэлем Евгеньевичем из окна — и улицу не замусоривать, и вернуть при случае.
И это тоже было болезненно, обжигающе стыдно.
— Ты злишься? — выговорил кое-как Габриэль Евгеньевич, не оборачиваясь.
— Я устал. События, которые разворачиваются в Университете… я за ними не успеваю, — Максим пошевелился тяжко, как древний великан. — Сперва предполагалось направлять запросы к фалангам — тебе плевать, какие, но хоть поверь, что важные. Но теперь это, кажется, никого не интересует. Мне одному полагается сидеть в приёмных, вести с фалангами многочасовые беседы ни о чём, объяснять, что и откуда нам известно, а потом прибегать на кафедру и обнаруживать, что я всех задерживаю, что накопилась уже пачка бумаг, которые я — а вообще-то ты — должен подписать, что учебный план переписан моим именем без моего ведома и что я же во всём виноват. Я лезу вон из кожи, чтобы везде успеть, и всё равно не успеваю.