Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
Рука его опустилась, и он усмехнулся.
«Как ты испугалась, бедняжка! Не бойся, я не сделаю тебе ничего плохого! Пусть бог благословит твои мечты!»
Сливар вышел в соседнюю комнату, уже начинало смеркаться.
«Не бойся, бедная моя, я не сделаю тебе ничего плохого!»
С ласковой, сочувственной улыбкой он положил руку на плечо Берты. Она сидела за швейной машиной сгорбившись, с судорожно сдвинутыми бровями, так что на лбу обозначилась глубокая складка. Вздрогнув, она обернулась к нему, с удивлением встретив его ласковый взгляд.
— Может, я долго не вернусь, не жди меня к ужину, Берта!
Он тепло пожал ей руку, подумав, что должен что-то ей объяснить, сказать какое-то слово, в котором отразились бы все его чувства. Но нужного слова он не нашел и только еще раз заглянул в ее испуганные, удивленные глаза:
— Прощай, Берта!
Затем он обвел взглядом комнату. У окна сидела Мари; казалось, она дремлет, но из-под полуопущенных век сверкал устремленный на Сливара взгляд. В глазах было то спокойствие, которое ничто уже не может нарушить, — они не расширятся
На какое-то мгновение в комнату вошла мать Берты — тихая, озабоченная, хворая, всегда одинаковая; участь ее была решена давно, когда ей исполнилось тринадцать лет и когда она, как и все обитатели болота, вступила на путь подневольного труда. При ее хилости и болезненности могучей силой, постоянно поддерживающей ее и словно вливающей в ее жилы новую кровь, оказывались неиссякаемые заботы. Если бы ее осыпали богатством, она угасла бы за несколько дней. Когда она открыла двери, Сливар увидел в другой комнате старика Сикору, он сидел в темноте на стуле и дремал. Он сильно сгорбился за последние месяцы — оставив службу в канцелярии, он сразу постарел на много лет, ходил с трудом, говорил мало. Старик постепенно угасал, не сегодня-завтра он уже не поднимется… Благослови вас бог, честные люди! У Сливара стало легко на душе, в этот миг он ясно почувствовал, что в его комнатах вечно будет сиять солнце, всякий раз заново рожденное веселым сердцем Берты, созданным для счастья… Но пока здесь находится он, чужак, от него на все вокруг падает темная тень — на стены, на лица, на каждое сердце. Стоит ему закрыть за собой дверь, как все тут засверкает и заискрится!.. На мгновение словно приподнялась завеса времени, и Сливар заглянул далеко в будущее. Удача тяготеет к удаче, одно живое существо к другому, и вот к Берте приходит веселый человек, который умеет жить, не размышляя о жизни, и оба они живут и любят друг друга; мечты ее, юные и шаловливые, не залетают слишком далеко — до них всегда можно дотянуться рукой: захотелось ей красных роз, глядь — они в эту минуту расцвели на окне. И вся комната полна улыбок и света. Жизнь рождает жизнь, в комнате — смеющиеся детские лица, блестят пять пар ясных, веселых глаз — точно такие же ясные, веселые глаза, как у Берты. Растения, пересаженные сюда из болота, быстро завяли под горячим солнцем, нет уже ни отца, ни матери, и однажды вечером, когда Берта принесла сестре чашечку кофе, Мари не шевельнулась — лицо было спокойное, такое, как всегда, но уже холодное, застывшее. Мертвая, она просидела так часов пять. После этого тут уже полностью воцарилась жизнь, последняя тень рассеялась, все шторы были раздернуты.
— Прощай, Берта! — повторил он в дверях, еще раз оглядываясь на нее, миловидную, цветущую, но прежнего тепла в его взгляде не было.
Темнело, когда он вышел на улицу и направился к центру города, в знакомую люблянскую пивную. Накануне он заложил часы, и в кармане у него было еще пять или шесть гульденов. Он решил их пропить.
Было слишком рано, общество еще не собралось в полном составе, но и представленное частично, оно вызвало у Сливара отвращение. Он почувствовал более отчетливо, чем когда-либо раньше, что не принадлежит к этой компании. Он появляется здесь как нищий странник, что заходит за подаянием в богатый дом, где полно гостей. На него смотрят искоса; удивительно, как его до сих пор не вытолкали за порог. Да, он оказался среди совсем незнакомых людей — и что только привело его сюда? Здесь собираются люди, что живут не размышляя о жизни. Все это чужаки; повинуясь велению жизни, они отряхнули со своих ног прах родимой земли и создали себе на чужбине новую родину. От этого общества на Сливара веяло холодом, и он вскоре простился. Ему нечего было делать среди людей, плывущих по жизненным волнам туда, куда несет их течение, и следящих только за тем, чтобы удержаться на стремнине. Сливар ненавидел их — именно они и олицетворяли собой ту жизнь, которая была для него невозможна, то «общество», которое его отвергло.
Когда он вышел на улицу, ему вспомнилась компания, устроившая ему чествование накануне его отъезда из Любляны. Многие из участников вечера представляли собой то же «общество», те же жизненные позиции, даже на лицах наиболее уважаемых и достойных угадывался тот же отпечаток, что так явственно проступал в облике здешних литераторов и художников, — отталкивающее, презрительное и надменное выражение; Сливар тогда как следует не распознал его, только чувствовал себя среди них неуютно, стесненно и неспокойно. Теперь он уразумел все как есть. Память воссоздала эти лица так отчетливо, словно он видел их наяву. Отталкивающее, презрительное выражение сделалось совершенно очевидным, оно явственно проступало во всех чертах лица. Сливар понял, что это результат мучительных, тяжких раздумий и что нож, прорезавший суровые линии под глазами и около губ, прежде всего нанес удар в сердце, а потом уж постепенно год за годом стругал и резал, уродуя некогда веселые лица. Сливар догадался, откуда злая язвительность, которой были насыщены все их разговоры, и откуда сентиментальная тяга к реформаторству, которым занималась добрая половина этих людей… Они были уже наполовину вырваны из родной земли, наполовину превратились в чужаков. Некоторые из них сопротивлялись, думая даже, что корни их еще глубоко в родной земле, но мысли их уже были связаны с чужбиной, только внешний облик сохранился прежним, а по сути дела, они давно взяли в руки дорожный посох и отряхнули прах родимых долин со своих ног. Те из них, что принадлежали к кругу
художников, рассуждали об отечественном, о «национальном» искусстве. Если бы они давно не превратились в чужестранцев, для них и не существовало бы такого вопроса — их искусство было бы национальным, народным, ни о каком другом они не имели бы и представления. Но мысли их и мечты принадлежали уже чужбине, и сами они чувствовали это, пытались сопротивляться, тянулись назад. Среди таких чужаков были и реформаторы, боявшиеся и стыдившиеся своей внутренней связи с чужбиной. Но даже теоретические реформы выдавали этих людей с головой — они не жили, а только размышляли о жизни, они не держались всеми своими корнями за родную землю, а стояли в сторонке, поглядывая на нее с раскаянием и тоскою… А другие не противились и уже не грустили, к этим относился Лужар. Они ясно сознавали, что превратились в чужаков и что на родине им больше нечего делать. И они ее возненавидели — да, на их лицах и в их словах была только холодная ненависть. Если они и мечтали, мечты их устремлялись в другие края, суровая действительность приковала их к земле, которая стала для них чужбиной, они уже не знали ее и не любили. Они ненавидели ее, потому что она родила их…С отвращением и страхом Сливар отгонял от себя эти мысли. Он был рад, что вырвался оттуда, не остался среди этих людей и не имеет с ними ничего общего.
Он вернулся в предместье и направился прямо в пивную к Хладнику.
— Что-то долго я тебя не видел! — приветствовал его Хладник.
— И долго не увидишь! — весело ответил Сливар и уселся за стол.
— Куда же ты собираешься?
— В путь. С домашними я уже навсегда распрощался.
Хладник удивился и взглянул на Сливара с неподдельным уважением:
— Однако ты, Сливар, молодчина! Я не смел тебе советовать, и все же это для тебя единственный выход… Теперь ты, Сливар, на верном пути! Ты проявил себя как мудрый и порядочный человек!
— Ты что, дурака валяешь?
— Совсем нет! Ты хорошо поступил и по отношению к самому себе, и к другим. Рядом с тобой, бродягой, они медленно умирали бы с голода и от тоски, и ты сам умирал бы вместе с ними. Я же тебе сразу сказал — ты сделал глупость, когда женился. Ну, дружище, теперь тебя ждет привольная жизнь — давай твою руку!
Сливар пожал ему руку и засмеялся.
— А что ты, Хладник, думаешь о будущем?
— О будущем? Я не знаю, что такое будущее. Эти глупые слова у тебя остались от прежней жизни, забудь их как можно скорее! Для нас, дружище, нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего. Нам не ведомо время, не ведомы жизнь и смерть…
Сливар припомнил, как он когда-то злился на Хладника: «Пыль, которую носит ветер, тряпка, вышвырнутая на улицу!»
— Мы стоим в стороне, — продолжал Хладник, — наблюдаем и судим. Они идут мимо нас, надрываются, обманывают друг друга, воруют и так далее, а нас все это ничуть не волнует: мы, как бесстрастные судьи, стоим в стороне. Разве можно желать для себя более возвышенного и более приятного образа жизни? Жить, не зная ни забот, ни надежд, ни страха — пусть нас бьют как угодно, а мы ничего не чувствуем! Это, дружище, спокойная, упоительная жизнь, и я счастлив, что ты в нее вступаешь.
Сливар слушал, и ему становилось все тягостнее. «Ведь и в самом деле это не человек, — подумал он про себя. — Сидит себе тут — одежда на нем поношенная, совсем вытертая, лицо изможденное, а его ничегошеньки не беспокоит! Возможно, в свое время и он мечтал о прекрасном будущем, о благородном пути к вершинам, но теперь его совершенно не волнует, что он опустился на самое дно и что молодость его и мечты втоптаны в грязь. Нет, он не человек — дома, наверное, у него старая мать, она думает о нем, ждет его, а он расселся здесь и говорит, что нет ни прошлого, ни будущего, и даже глазом не моргнет, произнося эти жуткие слова. Он не знает ни жизни, ни смерти — для него существует одна безграничная пустота. Нет, он не человек — это вышвырнутая на улицу тряпка, пыль, которую носит ветер».
— Я зашел сюда, Хладник, просто на тебя взглянуть! Спешу — отправляюсь в замечательное странствие, поэтому оставляю тебя сегодня тут одного.
— Заходи как-нибудь еще!
Хладник протянул ему руку через стол, не вставая, Сливар простился и вышел.
На улице было темно, время, вероятно, близилось к десяти. Ясное небо сплошь усеяли яркие звезды. Когда Сливар шел мимо церкви, гулко пробили часы, то тут, то там с шумом закрывались входные двери, скрежетали запоры. Мимо него спешили запоздавшие прохожие, улицы быстро пустели. Но на углах стали появляться люди, выныривавшие из каких-то закоулков — они ожидали наступления ночи. Сливару встречались мужчины с мрачными, зловещими лицами, женщины, задевавшие его мимоходом и заговаривавшие с ним. Иногда проходила загулявшая или засидевшаяся в трактире компания, пьяный рабочий, спотыкаясь на мостовой, громко переругивался с трактирщиком или напевал припев венской похабной песенки; изредка появлялась элегантная карета и с грохотом проносилась мимо — бог весть как она заехала в эти места.
Два или три раза он заходил в прокуренную пивную и выпивал стопку желтоватой водки; за столами люди играли в карты или развлекались с официантками, бледными, заспанными женщинами — в этот поздний час они бродили среди посетителей уже полупьяпые, смеялись и кричали, так что было слышно на улице. «Вот она, хладниковская жизнь, — подумал Сливар. — Пыль, которую носит ветер, тряпка, вышвырнутая на улицу. Никто не знает, откуда пришла сюда эта бледная, заспанная женщина, куда она пойдет потом и кто в смертный час закроет ей глаза. Поцелует ее разве что какой-нибудь пьяный, и то наутро почувствует стыд. Они вырваны из земли с корнями, общество исторгло их из себя, и теперь они, отверженные, блуждают здесь, как болотные огни над трясиной».