Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:

От крепкой водки у него стоял туман в глазах, но мысли по-прежнему оставались ясными, и он не забыл, куда шел.

Было уже далеко за полночь, мелкие пивные закрывались, окна больших ресторанов еще светились во тьме. Там проводили время такие же люди, как и те, что обитали в предместье, и жизнь их во многом была такой же. Различие было только в одежде и в том, что здесь собиралось еще больше пьющих и жаждущих ночи людей — лица их искажало пьянство и ничем не прикрытое сладострастие, в котором не осталось ничего прекрасного и благородного. Расхаживающие тут женщины были кричаще, ярко одеты, они подсаживались за столы к посетителям и пили с ними; глаза у них были тупые и мутные, лишь немногие лица сохранили следы молодости и женственности. Все они, отверженные, были только болотными огнями над трясиной…

«Нет, только не эта жизнь, не жизнь Хладника! А больше некуда податься, все другие пути отрезаны… Не осталось ни капли силы в руках, ни искры надежды в сердце. Но только не эта жизнь!»

Низко склонив

голову, тяжелыми шагами, медленно шел он по широкой улице в Пратер{4}. Он очень устал, ему хотелось отдохнуть. В эту минуту страшно было подумать, что нужно будет вернуться назад, к обычной дневной жизни, погрузиться в заботы, работать и думать… думать… вонзать острый нож себе в мозг. Бегать по залитым светом, пыльным, зловонным улицам в поисках хлеба, возвращаться домой и ходить по мастерской из угла в угол, слушая, как стучит швейная машина и через определенные интервалы звякают ножницы… и снова бежать в поисках хлеба… выполнять постылую работу без мечты и вдохновения в чужих мастерских как простому холопу… а докучливые заботы будут просовывать к тебе в окно костлявые руки, стучаться в двери, подкрадываясь все ближе и ближе…

Брезжил рассвет, прямо перед Сливаром вздымалось в небо неяркое еще свечение; он издали услышал монотонный шум и вздрогнул всем телом в предвкушении чего-то приятного. Вдоль дороги росли деревья, они легонько покачивались, и капли с них падали на песок.

Сливар прошел мимо стражника, дремавшего у моста в будке. На мосту Сливар остановился и поглядел вниз на зеленые волны, торопливо бегущие в бесконечность. Он усмехнулся; ему понравилась неожиданно мелькнувшая у него в голове сентиментальная мысль: «Простите меня, добрые люди, которых я когда-нибудь обидел, как и я, бедный странник, прощаю вас…»

Послышался шумный всплеск воды. Стражник проснулся, словно кто-то крикнул у него над самым ухом, и в испуге огляделся по сторонам…

НА УЛИЦЕ БЕДНЯКОВ

Перевод Е. Рябовой.

I. ЗА ПОВОЗКОЙ

Францка долго не могла заснуть. Все уже стихло, ничто не шевелилось во мраке, и ей было почти жутко. Лишь изредка долетал из ночи резкий голос — на деревне заулюлюкал кто-то из парней, затянул песню, спускаясь проулком все ниже, и вот уже песня замерла, потонула в ночи. Залаял у лавочника пес, видно, услыхал что-то: шелест соседнего каштана, скребущуюся мышь в лавке, удаляющуюся песню; поднял голову и завыл протяжно, плаксиво, взвизгнул еще раз уже в полусне, улегся на подстилку и задремал.

Она укрылась одной простыней, но все равно было жарко, пот стекал со лба на щеки и смачивал подушку. В комнате стоял мрак, воздух был тяжел и горяч; ей казалось, что станет прохладней, если отдернуть зеленую занавеску, чтоб в окне засиял мягкий свет ночного неба. В темноте слышалось размеренное, натужное сопение матери и сестры, спавших на кровати; временами тиканье больших стенных часов раздавалось громче, покрывая своим жужжащим звуком все другие, и потом снова угасало, словно часы останавливались.

Наконец Францка задремала, но тут ей почудилось, будто она легонько скользит вниз, а сундук будто кренится, кренится… она испугалась и проснулась. Думалось о веселом и чудесном, темноту вокруг сундука населили светлые воспоминания и радостные надежды — точно живые улыбающиеся лица, точно люди, дружелюбные и нарядные.

Францка слушала, как натужно сопят мать и сестра, и что-то дрогнуло в ее сердце, она почувствовала, что слишком мало любит мать и сестру, а это грех. Они спали мирным, сладким сном праведников, веки сомкнуты, губы приоткрыты, щеки разгорелись — и, будь в комнате свет, Францка встала бы, подошла на цыпочках к постели, склонилась над ними, и слезы наполнили бы ее глаза.

Слезы наполнили ее глаза, и она глубоко вздохнула. Иной раз, когда мать ее била и ругала за то, что она, устав, присаживалась на сундук, ей хотелось зарыдать от горя, ударить сестру за то, что она румяная и сытая и весь день сидит сложа руки и ябедничает матери. Ударить и толкнуть, чтобы та стукнулась головой о порог… Но теперь в этой тихой ночи ей хотелось встать, подойти к постели и просить мать и сестру о прощении. На ум приходили ласковые, нежные слова, слышанные бог весть когда; материнское лицо, доброе и мягкое, каким оно было когда-то, встало перед глазами, и сердце Францки сжалось от любви.

Обычно, ложась, она плакала тайком и засыпала в слезах. Особенно по воскресеньям: ей было стыдно, что платье у нее старое, переделанное из материной юбки, грязное, заплатанное, так что люди смеются. Францка ходила к заутрене и шла торопливо, с опущенной головой, с большим молитвенником в руках, который тоже был весь обтрепан. А мать и Нежка в

полдень отправлялись к обедне на Брег, в красивую приходскую церковь в часе ходьбы от села. И Нежка была в платье с красными цветами и новом платке, с молитвенником в белом костяном переплете. Молитвенник принадлежал Францке, она его получила от его преподобия за то, что знала молитвы, но Нежка брала его с собой в церковь. Нежка была маленькая, толстая и румяная, вечно хныкала, и мать покупала ей сладости; это было видно по ее губам, когда она возвращалась с обедни после полудня, когда Францка была уже совсем измученной и грязной от уборки и возни с обедом. И даже в этом старом платье она не имела права оставаться весь день — придя от заутрени, сразу переодевалась и в лохмотьях ходила по дому; а Нежка сидела, как барыня, в своем платье с красными цветами или шла на улицу, а то к соседям в гости. Когда мать ей говорила: «Переоденься же, Нежка!» — она и внимания не обращала, и если Францка от себя добавляла: «Что тебе мамаша сказала?» — мать огрызалась: «А тебя кто спрашивает?» Плохо жилось Францке, и, когда она плакала, мать не говорила: «Не плачь, Францка», — тогда бы Францка тотчас заулыбалась, — а сердито глядела на нее и кричала так, что Францка вздрагивала: «Чего разнюнилась? Ишь плакса!»

Францке вдруг вспомнился день, когда она плакала до поздней ночи, так что глаза болели и резало в горле. Мать вернулась домой после целого дня отсутствия. День был воскресный, на улице было хорошо, еще светло — ласковое вечернее солнце сияло над дальними холмами, — и Францка с Нежкой сидели перед домом, ожидая мать. Мать пришла с узлом под мышкой, башмаки в пыли. Положила узел на стол, и стол сразу стал белым и праздничным. Францка и Нежка глядели, не отрываясь, сердце у Францки трепетало; она пошла в кухню, чтобы принести ужин, и ложки валились у нее из рук, когда она накрывала на стол. Мать развязала узел — на столе появился ярко-красный шелковый платок. Францка впилась в него беспокойными и жадными глазами. «На, Нежка!» — мать подала Нежке шелковый платок, блестящий красный шелковый платок, который шуршал, когда его брали в руки, и был гладкий и тяжелый. «На, Францка, это тебе!» — и мать дала Францке зеленый байковый фартук, какие носят по будним дням все люди на свете. У Францки сдавило горло, и руки ее дрожали, когда она несла миску на стол. Мать принесла и печенье, но когда Францка попробовала откусить, у нее вдруг заболело в груди и во всем теле, она задрожала, заплакала навзрыд и плакала до поздней ночи.

Она вспомнила об этом дне, и боль начала подыматься из груди, и рыдание — наполовину глубокий вздох, наполовину плач — уже почти вырывалось из горла. Но тут все будто осветилось, что-то весело засмеялось вблизи, совсем рядом, и погладило ее по лицу ласковой рукой. Радостное ожидание другой жизни, великого неизведанного счастья вернулось в ее сердце, и слезы, уже щипавшие глаза, смешались со сладкими слезами благодарности и упования. Она вздохнула, повернулась в постели и натянула простыню до подбородка, чтобы помечтать о завтрашнем чудесном дне, до которого осталось так мало, — может, всего только шесть часов, шесть или семь, и, если крепко зажмурить глаза и заснуть, эти часы промелькнут во мгновение ока; она проснется, и солнце будет сиять, и она сядет, как барыня, в повозку и — эгей! — по широкой белой дороге, мимо домов, вдоль лугов… эгей!.. вот дома пролетают мимо, люди стоят на порогах… уже звонят вдали колокола… уже явственно слышен тот большой колокол, что гремит, будто гром за горами… эгей!.. вверх по крутой дороге, на паломничью Гору… мимо богомолок и богомольцев в запыленной воскресной одежде, поющих жалобными голосами… а там, на Горе… там большая церковь, в три раза больше приходской церкви святого Павла на Бреге… там белые шатры… там полно медовых сластей, полно белого хлеба, полно пирогов… и красных лент… там шелковые платки, блестящие красные шелковые платки… эгей!..

Францка заснула и во сне то плакала, то смеялась; снилось ей, будто она смеется весело и громко, но в душной комнате, в безмолвии ночи, смех ее был подобен стону больного. Ее худенькое тело скорчилось так, что колени почти касались подбородка…

Вечером проходил мимо сосед Ковач, крестьянин, у которого был дом, и повозка, и лошади, и в разговоре с матерью сказал: «Пускай едет с нами. Нас десятеро, но девочка как-нибудь поместится». Это был вечер духова дня, а в понедельник богомольцы толпами двинулись на Гору; большие крестьянские повозки, набитые людьми, с раннего утра, чуть только рассвело, затарахтели вниз по деревенской улице. Францка еще ни разу не бывала на Горе, но в этом году собралась; весь год она думала о чудесном путешествии: здесь, дома, все выглядело грязным и темным и полным печали. Гора же сияла там в небесной красоте. Нового платья у нее к духову дню не было, но она починила и выстирала прошлогоднее так, что оно стало почти красивым, особенно издали. Она собиралась идти пешком — будь даже эта Гора на другом конце света, Францка все равно оделась бы и ни свет ни заря пошла. А случилось так, что Ковач проходил мимо и сказал как ни в чем не бывало: «Пускай едет с нами». Повозка у Ковача хорошая, и кони добрые — как загремит по дороге, мелькнет мимо и исчезнет, едва услышишь веселые голоса седоков… Все будет мелькать, как во сне, село, сенометы за селом, длинные гряды, а потом — новый мир, новая жизнь, святая Гора, и яркое солнце, и торжественная месса…

Поделиться с друзьями: