Чужие. На улице бедняков. Мартин Качур
Шрифт:
— Уж придем, наверное, к какой-нибудь церкви, — сказала мать.
Они дошли до церкви, высокая паперть вела к большим дверям. В церкви было темно и торжественно, так что они едва решились войти. На скамьях сидели старухи, некоторые молились вполголоса и вздыхали, в приделе горели свечи, старый священник, сгорбленный и плешивый, служил мессу, причетник беззвучно ступал по ковру, длинным рядом стояли на коленях женщины перед алтарем… Когда они выходили из церкви, мать бросила в кружку крейцер. Они перекрестились, омочив пальцы в святой воде, и отправились по городу. Повсюду толпились люди, громыхали экипажи, вечная ярмарка была здесь.
За день они сделали все, что нужно: записали Лойзе в гимназию, побывали у господина, обещавшего давать талоны на обед, и нашли квартиру на Флорианской улице, против маленькой церквушки, похожей на одинокую часовню где-нибудь на холме в Нотраньской{8}.
Хозяйка была пожилая, рослая и дебелая женщина; детей у нее не было, муж умер, сказала она со слезами на глазах, так что Францка от души пожалела ее. Квартира была просторная — две большие, тщательно прибранные комнаты с множеством кроватей, которые выстроились у стен, как в больнице. Пятеро гимназистов уже жили здесь, Лойзе — шестой, и хозяйка ожидала еще двоих. Некоторые квартировали у нее и в прошлом году, они выглядели старше и развязнее… Хозяйка положила руку на плечо Лойзе, погладила его по голове, расспрашивала его дружелюбно и ласково улыбалась. В стороне, возле окна, мальчики боролись и смеялись — она резко обернулась, и лицо ее сразу изменилось, стало злым и безжалостным.
— Бездельники, будете вы сидеть тихо? — Лойзе испугался ее лица, мать ничего не видела.
— Поручаю вам Лойзе, не обижайте его, он у меня хороший, и присматривайте за ним!
Так мать попрощалась, и Лойзе пошел ее провожать по длинным улицам к вокзалу. Будто солнце затмилось, будто туман лег на город и скрыл всю его красоту — до того тяжело было у них на душе. Мать держала Лойзе за руку, и они шли медленно, не говоря ни слова…
Расставшись с матерью, Лойзе до вечера ходил по городу, сворачивал с улицы в улицу, разглядывал дома и витрины магазинов, где было столько прекрасных вещей, каких он еще не видывал. В подворотне женщина продавала печенье и конфеты, он купил печенья и поел. Встречалось много детей, которые шли с матерями или в компании веселых товарищей; видимо, они тоже приехали издалека. Таяла сладкая радость, переполнявшая сердце Лойзе, когда он уходил из дому и ехал в поезде. Он был один, и ему стало страшно; повсюду чужие люди, бесконечные улицы, огромные дома, смотревшие неприязненно, словно угрожали обрушиться на него.
Он был измучен, когда вернулся домой; пришлось спрашивать дорогу, и дом он еле нашел; здание показалось Лойзе совсем другим, не таким большим и более грязным, так что он не узнал бы его, не будь напротив часовни.
— Где ты был? Вот как ты начинаешь? Ни слова не сказал, ушел, и нет его до ночи! Хороший гимназист из тебя получится!
Так приветствовала его хозяйка, отвернулась и ушла на кухню. Она была красная и толстая, говорила крикливым голосом, и Лойзе вздрагивал, когда она вдруг входила в комнату.
Прежде чем лечь спать, читали «Отче наш»; Лойзе валился с ног от усталости и дремал, стоя на коленях перед стулом и опираясь на него локтями. Голова медленно клонилась на руки, тяжелые веки смыкались.
— Ты будешь молиться? — ворвался резкий окрик в слова молитвы.
Лойзе дернулся и со страхом увидел, что он в чужой комнате среди чужих людей.
Хозяйка встала на колени возле стола, чтобы видеть всю комнату; вокруг, у кроватей и перед стульями, стояли на коленях гимназисты и сонно тянули молитву. Гимназист постарше, который чувствовал себя непринужденней других, прятал между локтями книгу и читал, бормоча попутно невнятные слова, чтобы хозяйка слышала его голос. Лойзе заметил это, засмотрелся на гимназиста и смолк, в голове снова все смешалось, начало казаться, будто он дома, стоит на коленях вместе с матерью, они прочли вечернюю молитву и теперь про себя говорят те слова, которые произносят только в сердце своем и которых не должно слышать человеческое ухо. Он кончил, собрался встать, но как только шевельнулся, все вдруг поплыло перед глазами, и он увидел чужую комнату, чужие лица. Они были враждебны, грубы, суровы.
«Господи, куда я попал? — в ужасе думал Лойзе. — Куда я попал? Где мама, зачем она меня оставила совсем одного?» Слезы закапали ему на руки.
— А ты там чего хнычешь? — Новый окрик прервал сонное бормотание. Головы поднялись, все с любопытством оглянулись на Лойзе. Хилый и грустный мальчуган, приехавший на день раньше, заплакал, увидев, как плачет Лойзе.
Молитва кончилась, стали укладываться спать. Лойзе лег, натянул одеяло до самого рта и закрыл глаза. Хозяйка погасила лампу.
Но во мраке, в тишине, тяжесть свалилась с его век, усталость прошла, и он отчетливо осознал, куда он попал, понял, что он один, далеко
от дома, между ним и матерью — неизмеримая даль, и тот святой, тихий дом, где он спал так блаженно, — где-то на краю света, за горами. Горло его сжалось, он заплакал.— Тихо! — раздалось из темноты.
Лойзе прижал одеяло к губам, чтобы заглушить плач. В тишине, в мучительной дремоте, в нестерпимой тоске, разрывающей сердце, мысли странно путались, явь смешивалась со сном… Он вспомнил отца — тот ушел в чужие края, к чужим людям, которые злы и безжалостны; бог знает что они сделали с ним, бог знает где он спит теперь, одинокий и тоскующий, в темной чужой комнате, где призраки затаились под окном, за дверью, подстерегают и лезут вверх, вытягивают руки, подбираются ближе… Он вздрогнул, затрепетал — это был не отец, это он сам… Призраки подстерегают и лезут вверх, подкрадываются к нему, тянут руки… Он закричал, проснулся.
— Тихо!
На лбу выступил пот; Лойзе снова притиснул одеяло к губам, чтобы заглушить плач.
Лойзе вспомнился брат; такой он был болезненный, слабый, с больными глазами, и вот ушел в чужие края, к чужим людям, которые злы и беспощадны. Что они сделали с ним, бог знает, — он и защищаться-то не умел, всегда такой покорный и хилый; вот на него кричат, а он слушает смиренно, склонился и закрыл глаза, его бьют кулаками, а он не говорит ни слова… Лойзе вздрогнул — это не брат, это он сам, и какие-то злые люди, рослые, толстые и красные, кричат на него и бьют кулаками. Он закричал и проснулся.
Что-то заскрипело, послышались шаги, и кто-то подошел к постели; Лойзе боялся вздохнуть, заледенев от страха.
— Ты будешь лежать тихо или нет? А то отправишься спать в коридор! Думаешь, ты один тут?
Зловонным дыханием повеяло в лицо, жесткая рука схватила его и встряхнула за плечи так, что он застонал.
Рука отпустила его, снова заскрипела кровать, и все стихло.
Его охватило отчаяние, какого он еще не испытывал никогда.
Все разошлись по свету, вытолкнули и его, а свет страшен, их ждет неминуемая смерть. Разлучили их, разогнали в разные стороны, чтобы они не видели друг друга и не могли друг другу помочь… Только Францка еще остается дома, но и Францка уйдет, а потом двинется в дорогу и мать, убогая, боязливая и старая, согнувшаяся в три погибели, пойдет, опираясь на палку, вверх по улице, туда, где ее встретят злые и беспощадные руки…
— Мама!
Ничто не шелохнулось: в комнате было душно, на кроватях сонно дышали товарищи, хозяйка храпела.
Он заснул, охваченный великой болью, на мозг что-то легло камнем и давило всю ночь…
VI. ЛОЙЗЕ ГИМНАЗИСТ
Францке вспомнился тот день, когда она простилась с Лойзе на вокзале. Поезд летел прочь с непостижимой быстротой, будто со страхом бежал из проклятого края, — мелькали мимо луга, поля, холмы, местность становилась пустынной и каменистой, Францке уже мерещилось, что она видит там, вдали, в вечерней мгле, улицу бедняков, где смерть и голод ходят от дома к дому и стучатся в двери, поворачивают ручку, входят в комнаты, где на полу лежат оборванные и иссохшие люди и ждут конца, и во взгляде их — ужас и нетерпение. Поезд летел — в безмерную даль уплывал город, а в городе, в незнакомом доме, средь незнакомых людей остался ребенок, одинокий и робкий, и рядом никого, кто бы его любил… Может, этот глубокий страх на самом деле тогда зародился в ней, а может, он давно лег на сердце непонятной тенью, и Францка только теперь ощутила его и поняла, что он значит… И теперь еще она ясно слышала слова, доносившиеся в ту ночь из дали, когда во тьме раздался стон и она проснулась и прислушалась со страхом. Робкий и умоляющий голос позвал ее: «Зачем вы меня прогнали, мама? Зачем оставили одного в незнакомом доме, средь незнакомых людей?» Полный ужаса голос кричал, звал приглушенно, будто из-под одеяла: «Мама!»
Так это было тогда и так продолжалось все время, все время из невидимой дали ей слышались стоны и мольба…
У Францки ослабели глаза от слез и от работы; она носила очки, но и в очках видела плохо и уже не могла подолгу шить; при свете лампы глаза начинало щемить, будто их жгло раскаленным железом. Она зарабатывала всего по двадцати крейцеров в день, и, так как шила плохо, портной вовсе перестал давать ей работу; летом она ходила на поденку к одному крестьянину и работала в поле, зимой латала одежду бедняков с верхней улицы, но те большей частью не платили; иногда чинила белье людям из местечка, но и то все реже, казалось, люди начали чинить свою одежду сами. Медленно совершалось это, она сама едва сознавала, как постепенно катится под гору, в неприкрытую, беспощадную нищету, об этом говорили ей лицо и спина, согнувшаяся, как у шестидесятилетней старухи.