Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Я – Шарлотта, а ты?

– Матье.

– Классные у тебя шарики, хочешь еще?

– Хочу, только придется держать меня, чтоб я не улетел.

– Честно, буду держать.

Потом я расстегиваю одну пуговицу своей блузки и показываю Матье то общее, что у нас есть, – тонкий шрам, как застежка-молния на сердце, – и спрашиваю:

– Знаешь, что это такое?

– Шрам – такой же, как у меня.

– Да. Это знак воинов.

– А когда будем отпускать шарики?

– Мы ждем, пока появится очень важная тетя, она будет приветствовать воинов, – тетя из правительства!

Я целую мальчика в лоб, секунду задерживаюсь губами, закрыв глаза. Хотела бы я принести ему счастье.

Я вскакиваю на ноги. Иду за шариками. Я тоже хочу шариков! Много! Хочу целый букет розовых шариков, чтобы стать легче, чтобы взлететь над Парижем в этом светозарном небе, как Мэри Поппинс, – вместе с Матье.

– Шарлотта?!

Меня окликает Марианна.

Собираются журналисты – не много и без особого энтузиазма.

Появляется Розелин Башло. Она возникает передо мной – такая, какой я себе ее представляла, с искренней и бодрой улыбкой, веселая и решительная. Марианна представляет меня как крестную праздника и человека, перенесшего трансплантацию сердца. Госпожа министр прерывает ее:

– Да, конечно, счастлива познакомиться с вами, мадемуазель, я прекрасно знаю вашу историю… Трансплантация плюс выигранная битва с ВИЧ-инфекцией… Какое мужество! Как приятно, что вы так активно участвуете в этом деле. У вас прекрасный здоровый вид.

Марианна уточняет внимательно и сочувственно слушающей госпоже Башло, что я единственная во Франции ВИЧ-инфицированная, перенесшая пересадку сердца. Это правда, несколько лет назад нас было трое, у одного пациента случилось отторжение, другой покончил жизнь самоубийством. Мне не хочется быть экспонатом кунсткамеры, и я поспешно переадресую вопрос госпоже министру.

– Да, у меня все прекрасно, а у вас?

Министр улыбается, и ее глаза, смешливые и серьезные одновременно, всматриваются в меня. Симпатичная женщина.

– Да все ничего, правда? Надо держаться! Так что, дорогая моя, запускаем шарики? – весело говорит она, обернувшись к Марианне.

После очень подробного и трогательного выступления госпожи министра мне надо тоже сказать несколько слов, но я не слишком привыкла к таким выступлениям.

– Я хочу рассказать вам о молодой женщине, которая так любила жизнь, что ей понадобилось второе сердце. Почти три года назад, после двух недолеченных инфарктов мне осталось только десять процентов рабочего сердца. Мой живот раздувался от воды, которую сердце уже не могло перекачивать. Оно было изношенным, омертвевшим. Мне было тридцать четыре года. После пересадки исследования показали, что мое больное сердце не прожило бы больше месяца. Я благодарю своего донора. (В этот момент я кладу руку на сердце.) Я благодарю всех тех, кто дарит надежду и жизнь, благодарю их близких.

Мы выпускаем шарики. Я иду к Матье и подвожу его к министру – он гордо здоровается с дамой из правительства. Я провожаю взглядом крупные розовые гроздья шаров, которые поднимаются в небо, в обитель доноров, и, чтобы прогнать внезапную грусть, задаю себе нелепый вопрос: а до какой высоты может подняться надутый гелием шарик?

Они быстро скрываются из виду, унесенные ветром, который все время ерошит мне волосы, а все в едином порыве протягивают вверх руки. Спасибо всем донорам! И спасибо их близким, у которых есть доброта, мужество, ум, чтобы дать согласие на этот дар.

Хотелось бы мне спросить у Розелин Башло, почему нельзя узнать, кто твой спаситель. Почему нужно все время думать о нем как о существе безымянном, почти виртуальном?

Я хотела бы понять, поблагодарить лично его близких людей, чье согласие продлило мне жизнь. Отблагодарить их не только шариком, который скоро лопнет в земной атмосфере. Почему же невозможно узнать, сказать «спасибо», может быть, завязать замечательные дружеские отношения с открытыми, щедрыми людьми, быть с ними вместе – как воссоединившаяся семья, а не оставаться в неведении, горе, одиночестве.

У Розелин Башло настоящий распорядок жизни министра – все расписано по минутам, ей пора. За ней приходят двое озабоченных мужчин и одна женщина, с полным электронным оборудованием секретных агентов и со шлейкой наушника в ухе. Уже сигналят готовые к отправке мотоциклисты. Прежде чем исчезнуть, симпатичная дама великодушно и звонко целует меня в щеку. Я смотрю, как она садится в темный лимузин со включенной синей мигалкой. В другой жизни я буду министром.

Июль 2006 г.

Париж

Как я и предполагала, Лили довольно быстро оправилась от своего неудавшегося романа. Певец несколько раз звонил ей, однажды вечером даже приходил с букетом цветов плакаться к ее подъезду. Наткнувшись на отказ, осыпал ее оскорблениями, угрозами, вопил что-то с тротуара. Остановилась патрульная машина полиции. Финальная хлопушка.

Мы сидим на залитой солнцем террасе кафе и дегустируем новый сорт зеленого чая с невероятными свойствами антиоксиданта, и тут вдруг посерьезневшая Лили прерывает мое безмятежное настроение одним из тех невероятных вопросов, которые умеет задавать только она:

– А ты веришь в бисексуальность?

– А что? Не знаю. Может быть, я верю в то, что у меня есть бипамять… а вот насчет бисексуальности…

– Я тебе не говорила, – я снова встретилась с Адамом.

– Хм?

– С тем манекенщиком из самолета в Индию.

– Да ну! И что?

– Мы провели вместе ночь – но прежде расставили все точки над «i». Он считает себя бисексуалом, я очень привлекаю его, но он не влюблен в меня. Ему просто хотелось снова со мной встретиться. Ему приятно быть со мной.

– По крайней мере, ясно… Бисексуал… Те несколько бисексуалов, которых мне довелось узнать, мне кажется, всегда были больше похожи на гомо-, чем на би-. Бисексуал, возможно, это просто гомик, но любопытствующий, – или гей, который не хочет слишком явно выглядеть геем.

– Он говорит, что его привлекают и женщины, и мужчины и что он не может обойтись ни без тех, ни без других. Фрейд считал, что мы все бисексуалы и что мы переходим из одной сексуальности в другую по мере разочарований в партнерах…

– Да ну? Тогда, видимо, мужчины меня недостаточно разочаровали… Я совершенно не чувствую в себе бисексуальности. Но Адам и его влечение к женщинам и мужчинам – там соотношение все-таки не пятьдесят на пятьдесят?

– Что за вопрос! Не буду же я спрашивать у него о процентном соотношении, как о проценте шерсти в кофточке… Дело наверняка сложнее.

– А надо было как раз спросить, это помогло бы ему четче сформулировать для себя, что он такое на самом деле. У меня была куча голубых приятелей, но они прекрасно чувствовали себя в рамках своей сексуальности, но не были двустволками, как твой Адам.

– А ты никогда не…

Я обрываю Лили на полуслове:

– Нет, никогда. А ты что, Лили, решила сделать разворот на девяносто градусов?

– Да нет, ты с ума сошла!.. Нет, это я сошла с ума, я разбита, я полностью разочаровалась в мужчинах…

Теперь Лили явно удручена, выражение ее лица изменилось, она полностью потеряна, моя Лили, она вдруг сдувается, распадается на части, я помогу ей найти себя. Потом она поднимает голову, выпрямляет спину, отказываясь портить этот светоносный летний миг, смотрит в неизменно синее небо, несколько секунд от души смеется и с каким-то новым блеском в глазах смотрит на меня:

– А тебе ни разу не хотелось поцеловаться с девчонкой? Просто так, для пробы?

– Нет. А тебе?

– Нет… А что, если мне поцеловать тебя вот прямо сейчас, чтоб посмотреть, как это – быть бисексуалкой?

– Как – прямо так, у всех на виду? Ты с ума сошла, Лили, – говорю я ласково.

– Да… Прямо сейчас.

Я тоже вдруг начинаю громко истерически смеяться, смех обрывается, когда я вижу, что Лили медленно придвигается. Закрыв глаза, она тянется ко мне своими прекрасно прорисованными губами. Она сближается со мной, я остаюсь неподвижна. Несколько быстрых секунд я даю Лили целовать себя. Я тоже закрываю глаза. Я снова ощущаю забытый вкус поцелуя, удовольствие от этого телесного контакта не важно с кем. Дружба и любовь переплетаются, одни губы похожи на другие. Прохожие шепчутся, мне плевать. Этот миг уникален. Нежный союз двух одиночеств. Мягкий слом табу, изжившего себя, разлетевшегося вдребезги за долю секунды, за долю вечности.

После этой особой минуты, до сего дня не повторявшейся, мы возвращаемся к нашему разговору.

Что же до Адама, я советую Лили положиться на собственное чутье, но держать себя в руках, не слишком привязываться к нему. Она спокойно увидится с ним несколько раз, прежде чем он исчезнет без шума, оставив смутное воспоминание о плотских утехах, одновременно сильное и нестойкое.

В Париже – первый день настоящего лета. Жара обнажает и увлажняет тела. Вдруг на память снова приходят Корсика и Стивен. Я удивлена, потому что в последнее время я меньше думаю об этом. Один поцелуй – и всплывают воспоминания. Сейчас был бы год.

– Год – это какая свадьба, ситцевая? – спрашиваю я у Лили.

– Год? Даже не знаю… Резиновая! Ты так и не получала ответа от своего незнакомца?

– Никаких вестей, – говорю я уверенно.

– Странно… Я была уверена, что он поймет твое послание…

Ватага юных американцев, сидящих через несколько рядов позади нас и шумящих все громче и громче, начинает размахивать флажками своей страны, они по очереди поднимают кружки с пивом. Они приглашают нас к себе за столик. Неужели они видели, как мы целовались? Почему такое возбуждение?

Они объясняют, что у них национальный праздник – на десять дней раньше нашего. Мы вежливо благодарим их за приглашение. Лили замечает, что они хорошенькие, я – что они пьяные. Мы возвращаемся пешком, заранее распевая Марсельезу.

4 июля, я боюсь этой даты.

Шум мотора, смешанный с раскатами грома, оглушает. Слишком тесное ожерелье врезается в шею. Живот болит, я держу его рукой, и вдруг ладонь опускается между ног. Кровь идет сильно, и внезапный крупный план руки пугает меня. Дыхание мое становится частым, как у собак. Человек, который сидит рядом со мной, – без лица. Он кладет руку мне на плечо, и я ее не чувствую. Я слышу один только его искаженный голос, который звучит в закрытом салоне: «Иди со мной».

Теперь машина потеряла контроль. Передо мной мигают две огромные фары. Истошно вопит клаксон, как крик парохода, выходящего в море. И я погружаюсь в белый свет, который заполняет мою ночь, и я взрываюсь в бездне.

Я разом просыпаюсь в своей кровати, одинокая и испуганная. Прижимаю к животу согнутые ноги, обхватываю их руками сильно-сильно. Подтягиваю подбородок к груди, сворачиваюсь калачиком, закрываю глаза и прячусь. Потом шепотом в ночной тишине бормочу: «Я так больше не могу, не могу…»

Утром я вспоминаю свой сон. Ничто не прекратится, если я не буду искать. Ни кошмары, ни тревога, ни мощные ощущения дежавю. Я должна снова обрести спокойствие, чтобы жить лучше, чтобы работать, чтобы сохранить физическое и психическое здоровье.

Я должна дойти до конца. Я вскрою эту тайну, которая меня захватила, найду проблеск в этих противоречивых объяснениях. Я хочу прогнать страх и эти образы другой – не моей – жизни. Все это не плод моего воображения, не работа моего разума. Как я ни ищу, я не вижу в этих мечтах никакой символики, эти ощущения никак не принадлежат мне. Эти образы, пристрастия полностью и окончательно чужды мне. Я буду следовать интуиции.

Я принимаю решение – самостоятельно установить личность моего донора, довести это расследование до конца.

Я звоню Генриетте, чтобы она дала мне координаты начальника клиники, ответственного за кардиологический корпус, где прошла моя операция по пересадке.

– А что, что-то не в порядке?

– Я вам объясню.

Встреча назначена, я увижу знаменитого профессора в его кабинете в госпитале Сен-Поль через десять дней.

Я звоню Пьеру-ясновидящему Он прекрасно меня помнит. Я хотела бы назначить еще одну встречу. Он проявляет безупречную честность, еще более укрепляющую мою веру в него, и отвечает, что это слишком рано, что прежде, чем увидеться снова, надо подождать, по крайней мере, до конца года. Я информирую его о том, что со мной происходит, и о том, что его предсказания сбываются. Он доволен и спрашивает меня, как я поживаю. Меня мучит беспокойство, но физически все в порядке. Кстати, я помню, что он увидел ухудшение моего состояния, но также и выздоровление. Когда?

– Основной предел ясновидения – это время, дорогая Шарлотта. Трудно с точностью предсказать хронологию того, что мы видим. Чем значительнее событие, тем больше оно воздействует на время. Чаще всего видна краткосрочная перспектива и главное. Не волнуйтесь. Все уляжется, и к вам придет любовь, со всеми ее неожиданностями… Перезвоните мне на будущий год, я с удовольствием вас повидаю.

Прежде чем повесить трубку, я задаю Пьеру последний вопрос:

– А что вы отвечаете скептикам, тем, кто не верит в ваши предсказания?

– Что они правы и надо хранить верность своим убеждениям.

Но моя цель – не убедиться, а просто констатировать. Настоящие ясновидящие – это медиумы, они связывают человека с тайной, с магией жизни, которая им еще неподвластна, с этой энергией, которая связывает нас друг с другом. Они упреждают, они улавливают, у них другое восприятие времени. Тайна жизни имеет своих посланцев. Но люди отбрасывают то, чего они не понимают…

Я дала согласие играть в театральной пьесе Шелага Стивенсона «Память воды», в постановке Бернара Мюра.

Пьеса одновременно забавная и серьезная.

Режиссер в высшей степени талантлив, история интригующая. Три сестры с различными судьбами теряют друг друга из виду, потом встречаются на похоронах матери. В семейном гнезде, где еще бродит призрак усопшей, пока сестры роются в обломках жизни, прошлого, детства, его драм и комедий, возникают глубоко зарытые воспоминания. Название пьесы, ее тема и сходство с моей собственной жизнью волнуют меня. Я ничего не говорю об этих ощущениях и концентрируюсь на роли. Репетиции начинаются через несколько месяцев. Мы будем играть в начале 2007 года.

Перспектива меня радует. Я снова увижу публику, ее тепло, ту форму любви, которая так трогает меня и вызывает зависимость, огни рампы, немного слепящие, погружающие сцену в нереальный свет.

Мое лицо и тело уже мало напоминают о той девушке, которой я была еще не так давно. Трансплантация и побочный эффект тритерапии изменили мою фигуру, накопился лишний жир. Я чувствую себя уродливой. Я не хочу возвращаться на сцену в таком виде. У меня щеки как у хомяка. Жировые отложения на скулах до самого подбородка делают мое лицо шире. Мешки под глазами утяжеляют взгляд. Живот стал круглым и плотным, как у беременной. Зато ноги совсем лишены жира, они поджарые, тонкие и мускулистые, как и руки. Я – лягушка с плоским лицом, с маленькими голубыми глазками и широкой улыбкой. Волосы у меня густые и блестящие, яркие от природы, по крайней мере, есть за что спрятаться.

Я записываюсь на прием к двум пластическим хирургам, которых мне посоветовал мой агент.

Первый сразу вызывает во мне смешанные чувства. У него крапчатые стариковские руки и лицо как у моего племянника. Он отказывается оперировать меня. «Это ничего не изменит, успех не гарантирован, и все равно все вернется», – бухает он мне. Жир с моего живота нельзя убрать, потому что он внутри, а не под кожей. Доктор с лицом младенца ведет себя неприязненно, торопится, ему не хочется терять время со слишком рискованной пациенткой, он заверяет меня, что с учетом моего состояния здоровья я должна радоваться уже тому, что я в форме, и не слишком страдать по поводу внешности. Он добавляет: «Вы же актриса, умеете создавать видимость. Вот и продолжайте».

Я сообщаю хирургу неопределенного возраста, что у него проблемы с психикой, что его руки не подходят к голове, но что не надо придавать этому большого значения. Я хлопаю дверью его дизайнерского кабинета с таким грохотом, что валятся прекрасные гравюры современных художников, которые я разглядывала во время его невыносимой проповеди. Я выхожу от него, колеблясь между желанием убить себя или его.

Второй хирург оказывается настоящим. Он подтверждает диагноз первого специалиста относительно моего живота, но соглашается удалить жир с лица, признавая возможность риска рецидива. Учитывая мой возраст и то значение, которое имеет для меня, для моей профессиональной карьеры внешность, игра стоит свеч. Он прооперирует меня очень быстро.

За несколько недель я снова обретаю человеческий вид, прежний взгляд и гармоничный овал лица. Женская головка – и, пожалуй, недурная – на неизменном лягушачьем теле, которое так забавляет мою дочь, – что-то вроде новомодной индийской богини.

Август 2006 г.

Через несколько дней я увезу Тару в Бретань – пусть поживет в кругу родных, поиграет на пляже в Валандре. Сегодня я иду в госпиталь Сен-Поль на встречу со знаменитым профессором, который руководит корпусом кардиологии, где мне делали пересадку. Я прихожу заранее, чтобы поприветствовать Генриетту и забрать результаты биопсии, сделанной две недели назад. Они уже несколько дней как готовы, но я никогда не торопилась узнать про себя медицинскую правду, какой бы она ни была.

– Здравствуйте, дорогая Генриетта! У меня к вам стратегический вопрос.

– Задавайте…

– Кроме пенсии и вязания крючком, что вы любите в жизни?

– Симпатичных людей и шоколад. Но что это за пятна на лице?

– Я прооперировалась, чтобы стать красивее. А я симпатичная?

– Да.

– Прекрасно… А если я вас осыплю лучшим в мире шоколадом, черным?

– Да, только черным, с каким-нибудь хрустящим наполнителем. В честь выхода на пенсию? Очень симпатично, только это будет через триста три дня…

– Значит, если я вас засыплю восхитительным шоколадом с хрустящим наполнителем… вы мне сможете выдать все содержимое медицинских папок, которые имеют ко мне отношение? – спрашиваю я тише.

– Но, деточка, вы теряете здравый смысл, вы хотите, чтобы меня выгнали за триста три дня до пенсии? Это же врачебная тайна, может быть, самая охраняемая тайна. Во Франции с этим не шутят. Никто не согласится дать вам закрытые сведения… Но почему это так важно для вас?

– Я не могу все вам объяснить, я просто хочу узнать имя моего донора. Я знаю, что мой трансплантат был забран здесь за несколько часов до моей операции. Стивен участвовал в заборе органа, вы знаете, я хотела бы узнать имя этой женщины, пожалуйста…

Генриетта делает выдох и смущенно опускает голову, роясь у себя на столе:

– Вы невозможный человек… Вот ваши результаты, деточка. Все в порядке, ваше сердце подвешено крепко, разве не это главное?

– Значит, вы ничем не можете мне помочь, вы уверены, – а когда выйдете на пенсию? Я могу подождать…

– Нет, детка. Не ставьте меня в неловкое положение. Кроме того, в две тысячи третьем году, кажется, уже были штрихкоды, и, даже если очень захотеть, ничего узнать нельзя.

– Штрихкоды?

– Да. Две тысячи третий или две тысячи четвертый?..

Генриетта задумывается.

– У трансплантатов такая система этикетирования уже несколько лет, что делает их совершенно анонимными. Надо бы мне проверить, как было в вашем случае. Да что я такое говорю! Ничего мне не надо проверять, деточка, ничего!

– Допустим, взятый трансплантат не мой, что вам мешает назвать мне эту женщину?

– Да откуда вы знаете, что это женщина?.. Видите, я хотела оказать вам услугу… Я не могу вам сказать ничего, ничего. Давайте сменим тему, пожалуйста!

– Ладно, извините, мне пора идти, у меня встреча с начальником корпуса. Где его кабинет?

Заведующий отделением – профессор кардиологии, очаровательный пожилой господин аристократического вида, чья проницательность сверкает в глазах. Он похож на моего дедушку Папума, аптекаря из самой глубинки Бретани. На докторе белоснежный халат, на груди несмываемыми чернилами написаны его фамилия и звание.

– Чем могу помочь, милая барышня?..

Я полчаса говорю не останавливаясь. Я использую все свои силы и все эмоции. Настоящий мастер-класс ораторского искусства. Если я не получу информацию, я, по крайней мере, заслужу малый театральный приз. Я сама себя убеждаю. Я смеюсь, плачу – от всей души, я точно выкладываюсь, рассказываю всю свою жизнь начиная со СПИДа, про смерть матери, про инфаркт, про пересадку сердца, про свою клеточную память, про навязчивый кошмар, от которого просыпалась только вчера, про свое желание отблагодарить, узнать, показать им, что чья-то жизнь возобновилась во мне благодаря им, что они могут гордиться и быть теперь счастливее…

– Вы прошли прекрасный путь, милая барышня. Вы мужественный человек. Я прекрасно понимаю все, о чем вы рассказали. Давняя серопозитивность, которая с тех пор унесла тысячи жизней, трансплантация сердца… Слишком много для одного человека. Но взгляните на себя. Что вы хотите больше, чем быть живой – как вы сейчас? Со временем все развеется. Анонимность пересадки органов – это непроницаемый и совершенно необходимый барьер. И так все непросто, не стоит добавлять еще сентиментальные, человеческие, субъективные соображения, которые сильно усложнили бы процесс, и траур, и донорство, и принятие донорства, и восстановление. Я понимаю ваши требования, я часто слышал их. Но исключения быть не может. Это правило, а я – гарант правил.

Профессор берет мои руки в свои ладони, несколько мгновений согревает их – молча, с трогательной доброжелательностью, потом голосом мудреца, со спокойным лицом подводит итог: «Поверьте… Все будет хорошо».

После этой встречи я выхожу в слезах, чего давно уже не было. За каплей поддержки захожу к Генриетте в ее кабинет. Она встает, увидев меня, и обнимает:

– Ну-ну, деточка… Ну что такое…

Я продолжаю плакать, уткнувшись в вязаный воротник ее кофты, который выглядывает из-под халата. Потом прошу прощения за то, что запачкала ее косметикой. Поднимаю голову, хочу взять себя в руки, тру глаза, ищу носовой платок.

– Я дам вам бумажный платок.

Пока Генриетта роется в ящиках, я переминаюсь возле двери ее кабинета и внезапно вижу его, остановившегося в нескольких метрах от меня, – Стивена, переносящего эту сцену стойко, он стоит с бледным от неонового света лицом, с папками в руках и еще несколько секунд смотрит на меня, прежде чем развернуться и уйти. Генриетта видела его. Она улыбается мне и протягивает бумажный платок. Я перестаю плакать, целую Генриетту в обе щеки, целую ее материнское лицо, прошу прощения, благодарю ее и убегаю.

В такси я посылаю Стивену сообщение.: «Здравствуй. Вот что ты мог мне сказать». Потом, после нескольких часов ожидания без ответа, – второе и последнее послание: «Почему ты скрыл от меня, что присутствовал на заборе трансплантата?»

Каникулы в Валандре проходят мирно, слегка подпорченные только постепенным подтоплением подвала нашего семейного дома, – мой отец постоянно ворчит по этому поводу.

Пока вода прибывает в подвале и подмачивает пыльные воспоминания нескольких человеческих жизней, я начинаю разучивать роль в «Памяти воды», улыбаясь такому параллельному развитию событий.

Однажды утром в саду, когда я сижу с текстом в руке в лучах зависшего над морем солнца, отец выходит из дома, неся в руке один из моих дневников периода начальной школы Святой Екатерины в Париже. Он его выудил и хочет мне показать.

«Прекрасная ученица, большие способности, старательна, но склонна к мечтаниям!»

Теплый воздух высушивает мокрую бумагу, и я листаю фрагмент моего прошлого. Это не самое любимое мной время. Я предпочитаю настоящее. Прошлое кажется мне бездонным и опасным колодцем, в котором я легко могу утонуть, если загляжусь на свое отражение. Однако в свежем соленом воздухе с моря, под смех детей, которые бегают по саду, я чувствую в себе радость и любопытство. Я рассматриваю каллиграфический почерк хвалебного комментария мадемуазель Перримон: «Большие способности… но склонна к мечтаниям…»

Я читаю мокрый дневник, потом закрываю его. Его страницы покоробились, края их неровны. Мне нравится эта новая форма беспорядка. Я ложусь на пахнущую землей траву и закрываю глаза. Несколько строк, написанных как по линейке, и в памяти оживает мадемуазель Перримон.

Клер права, воспоминания всегда лежат наготове.

Редкая ностальгия течет во мне. Мадемуазель Перримон была прирожденная преподавательница, обожала математику, у нее были волосы цвета воронова крыла – под цвет аспидной доски, – всегда убранные, неизменно гладко лежащие на ее круглой голове. Иногда я воображала себе ее жизнь, такую же гладкую и скучную, как ее прическа. Я была девочкой прилежной, старательной и немного рассеянной, это правда. Но как не замечтаться перед черной доской мадемуазель Перримон? Она все время говорила: «Это же э-ле-мен-тар-но!» – так, как будто жизнь управлялась единственно неумолимой логикой. Уроки учительницы с ее механическим почерком навевали скуку, тогда как другие преподаватели меня увлекали. Ничто из того, что она говорила или писала, не походило на ту жизнь, о которой я мечтала. Черная доска мадемуазель Перримон не нравилась мне так же, как ее прилизанные волосы. Она всегда машинально показывала пальцем на эту доску, как на постоянную отсылку, даже когда та была пуста. Мне не нравилось отсутствие цвета, ригидность формы.

Мой локоть лежит на подоконнике высокого окна, я колупаю ногтем потрескавшийся лак крышки парты. Вечно немного кособочась и глядя в сторону, я рассматриваю парижское небо, изменчивую градацию теней и всего, что может на нем двигаться. Я мечтаю. Слежу за облаками, которые беспрестанно меняют форму, за вольными птицами, осенними листьями, улетаю с ними вместе. Я вырывалась из запертого класса. Время от времени возвращалась к реальности и с ангельской улыбкой вперяла взор в мадемуазель Перримон, потом быстро снова смотрела на улицу, в небо, во двор, куда я скоро отправлюсь веселиться и играть.

Моя доска была не черной, не прямоугольной, не сухой, не исчирканной скрипучим белым мелом, она была огромная, она возвращалась в мое распоряжение с каждыми каникулами. Моя доска была всегда мокрой, рассыпчатой, светлой, волшебной, она была всем, моей игровой площадкой, моим владением и моим любимым письменным прибором: пляж в Валандре, раскинувшийся, насколько хватало глаз. Я мечтала

о свободе, игре, жизни, полной приключений, страницы которой я заполню причудливым почерком. Я мечтала о каникулах, глядя на небо, которое далеко за крышами сходилось с пляжем и его волшебным песком. Я не понимала происхождения песка. Ломая голову, я задала учительнице вопрос. Ответ поверг меня в еще большее замешательство: «Песок происходит из скал и морских ракушек, которые обращены в порошок морем, волнами, приливами!» Неужели? Если пенящаяся у меня в руках вода может перемолоть скалу, тогда все возможно.

Я любила песок, эту уникальную материю, чей след я нигде не могла найти, кроме пляжа. Достаточно твердый при отливе, чтобы я могла бегать по нему, пока хватало дыхания, и в то же время податливый, достаточно мягкий, чтобы амортизировать мои регулярные падения. Мои двоюродные братья и мои приятели строили замки, которые я любила растаптывать, когда солнце исчезало за островом Верделе. Когда все эти упорные строители оставляли свои творения, я была тут как тут и смотрела, как эти дети медленно бредут по пляжу домой, покорно, как барашки. Они подчинялись своим пастухам, которые, стоя на молу, издалека махали им руками. На меня же эти отдаленные сигналы действовали слабо. «Дети! Пора домой! Становится холодно, сейчас стемнеет!» Я на время совершения моего веселого разбоя оставалась глуха и к повторным призывам. Я пинала башни и подъемные мосты, с диким гоготом давила ногами замки без принцесс, выравнивала песок, возвращая пляжу его первозданную гладь.

Потом поднимала вверх обе руки, чтобы показать, что я вот-вот стану пай-девочкой, и использовала последние мгновения на то, чтобы напечатать с помощью грабелек свое послание на песке. Имя – имя мальчика с ласковой улыбкой, приятеля по играм, имя моего дружочка. На плоской и мягкой бескрайности валандрейского пляжа вокруг моего сиюминутного избранника я рисовала сердце, песочное сердце. Я старалась начертить его как можно более внушительным по размеру, и его должны были видеть издалека, с мола, от дома дедушки и бабушки, где я спала. Из своей комнаты я смотрела на свое сердце, пока оно не исчезало во тьме, а утром, едва проснувшись, я бросалась к круглому окну и констатировала действие прилива, он стирал все, как с волшебной доски.

Однажды я не поверила своим глазам – я увидела свое сердце нетронутым. Оно светилось, его окружала нитка сверкающей воды, оно сверкало, как серебряное украшение. Не поев, я побежала на встречу с именем, которое я вписала в свое сердце. Я уже видела в этом знак, земное доказательство любви. Но имя невозможно было прочитать, оно размокло. Оставались только впалые края моего безымянного песочного сердца…

Тара и ее двоюродная сестра бесцеремонно будят меня прямым попаданием мячика. Они хотят на пляж. Но я ведь только что оттуда…

Я встречаю в Бретани сестру Од, которая на пять лет меня младше, она ведет спокойную жизнь в провинции. Внешне сестричка похожа на меня. Иногда мне кажется, что ей было трудно, потому что все внимание уделялось мне, так выходило. Я редко ее вижу, она бережет свою личную жизнь и бережет меня, помогает мне – словом, звонком, лаской. Я знаю, что она есть.

Летом в Валандре я с неизменным удовольствием навещаю старых друзей и родственников, хранящих верность магии Бретани. Все находят, что у меня «прекрасный вид», несмотря на несколько синяков, еще расцвечивающих мои щеки. Сестра, обычно не интересующаяся такого рода вещами, расспрашивает меня:

– Нет, правда, ты совершенно по-другому выглядишь, моложе меня, ты что-то сделала?

– Пересадку щек.

Тара берет уроки тенниса. Я каждый день езжу с ней и сижу на краю корта, глядя на ее подвиги. Преподаватель – симпатяга. Он все время мне улыбается. Он кричит, что надо все время смотреть на мяч, чтобы хорошо отбить его, но сам свое правило не соблюдает. Он высокий, крепкий, тело цвета дубленой кожи. Вокруг бицепса тоненькая татуировка, как вьющийся плющ, и ноль жира. Никакой протеиновой диеты, просто по восемь часов игры в теннис в день в течение многих лет. Он подходит к скамейке, на которой я сижу, и уверенно предлагает пойти выпить чего-нибудь на пирсе вместе с Тарой, которую он находит необыкновенно одаренной. Что ж, пойдем выпьем чаю на солнышке.

– Это лавры – венок победителя!

Тренер показывает на татуировку у себя на руке.

На мой вопрос о личной жизни отвечает: «Сложности…» Я узнаю, что он женат, есть ребенок, сейчас разводится. Он хотел бы увидеть меня еще раз. Если сложности, лучше их не усугублять. Я вышла из возраста летних романов, и привлекательности телесной мне всегда было мало.

Завтра возвращаюсь в Париж. От мелкого дождика пляж опустел. Небо потемнело, воздух посвежел, лето кончается, и я стою под аркадой казино и смотрю на горизонт. Новостей мало. Театральная постановка перенесена на март. Что я буду делать до этого? С момента моей трансплантации я не получила ни одного приглашения, ни в кино, ни на телевидение. Тяжело жить, завися от шаткого желания других. Я вспомнила про Анни Жирардо – у меня слезы навернулись на глаза, когда она выкрикнула всю свою боль на церемонии награждения премией «Сезар»… «Может быть, – я сказала „может быть“, – я еще не совсем умерла…» Я гоню от себя видение этой пронзительной актрисы с обезображенным годами лицом, я слежу глазами за стаей чаек в закрытом облаками небе нашей бухточки, – они летают низко, у самой воды. Моряки в таком случае говорят, что дождь зарядил надолго. Пора уезжать.

Париж, сентябрь 2006 г.

Мои странные сны повторяются через равные промежутки и, несмотря на повторение, иногда просто парализуют меня в момент пробуждения. Каждый раз, когда я вижу сон, он кажется поразительно новым, увиденное всегда пугает. Я прошу о встрече генерального директора госпиталя Сен-Поль. Я продолжаю поиски. Мне нужно знать.

Сегодня вечером у меня выход. Пьер предсказал мне, что я встречу любовь, так что я отправляюсь на ее поиски. Вот вам и внушение, влияние гадалок, о котором предупреждает Клер.

Я собираюсь показаться на светской вечеринке на барже, по приглашению одного шикарного бренда и по случаю выпуска новой дамской сумочки. Вещь красивая, стильная, мне дарят ее. Как мило. Вокруг знаменитости, светские фотографы и, главное, светская тусовка. Мужчины, женщины, довольно красивые, одетые очень стильно, никому не известные и неизвестно откуда взявшиеся. Они громко смеются и громко целуются с вами, как будто они вас сто лет знают. И в замешательстве я даю им себя поцеловать. Суперкрасивый и немного нервозный мужик заговаривает со мной после того, как громко чмокнул в щеки. Я вежливо отвечаю, пригубив шампанское. Он представляется актером. Странно, его лицо мне совершенно незнакомо. «Шарлотта, сфотографируемся вместе, пожалуйста!» Потный фотограф строчит камерой, как из пулемета, не дожидаясь, пока я отвечу. Мы продолжаем беседу.

– А ты в чем играл? – спрашиваю я.

– На самом деле я актер, но только начинаю в большом кино…

– В большом кино?.. А раньше?

– Десять лет снимался в порно. Тебя это смущает?

– Нет, просто это не по моей части.

Я тихонько извиняюсь и продолжаю обход.

Самое трудное для меня в этих вечеринках – это отвечать на вопрос: «Ну как ты теперь поживаешь, какие планы?» Я разговариваю с кокетливой актрисой, с которой я раньше не была знакома и которая после нескольких рюмок сообщает мне, что она тоже… ВИЧ-инфицирована, но всего несколько лет. Главное слово произносит шепотом на ухо. «На работе стало известно», – говорит мне она. Она почти не работает, у нее тоже нет планов на будущее, она еще занимается озвучанием для рекламы или дубляжа иностранных фильмов. Почему я одна говорю открыто о ВИЧ-инфицированности? Эта история ввергает меня в уныние, а я сегодня вечером хочу веселиться. Мы обмениваемся номерами мобильных телефонов, и я решаю развлечься по-настоящему. Я подзываю фотографа, который снова попадается мне на глаза, и весело прошу его не слишком злоупотреблять моими снимками с актером порнофильмов. Потом я пробираюсь сквозь толпу к танцполу Накопленная за время бретонских каникул энергия позволяет мне прыгать довольно долго. Музыка хорошая, я кружусь, выкидываю вверх руки, прыгаю. Я замечаю очаровательного человека, который уже несколько минут вертится рядом, он подходит ближе и приглашает меня утолить жажду после таких усилий. Мы проводим остаток вечера вместе. Он главный редактор уважаемого журнала. Широко образованный человек, он производит на меня огромное впечатление, он легко поддерживает любую тему, которую я затрагиваю; мы болтаем про Индию, про клеточную память, в существование которой он верит, и про моих любимых художников: Ротко и Рембрандта. А еще он забавный, очень забавный. Я не замечаю, как летит время. Он галантно уверяет, что тоже. В конце вечера он предлагает проводить меня. В своей роскошной машине он элегантно протягивает мне руку. Я беру ее и откидываю спинку сиденья, которое напоминает кресло стоматолога. Я отдаюсь на волю случая. Подъехав к моему дому, он решает припарковаться неподалеку, в маленьком, знакомом ему тупичке. Потом наклоняется, закрывает глаза и нежно целует меня, избегая рта. Его руки с внезапным жаром обвивают меня, он ласкает мне грудь, бедра, я тоже ласкаю его, его желание растет. Он очень возбужден, его губы скользят по мне, по моей шее, плечам, затылку, изгибу руки. Он ласкает меня и целует снова. Мы сплетаемся в объятии. Потом он замирает на долгом хрипе, я узнаю этот стон. Он кончил просто так, от прикосновения моих пальцев. Он извиняется и снова целует меня, на этот раз нежнее, – буря позади. Он спрашивает мой номер телефона и обещает перезвонить завтра. Он провел восхитительный вечер.

Я засыпаю, вспоминая юношескую порывистость забавного журналиста. Давно такого не было. Только почему он не целовал меня в губы?

Он звонит назавтра, как и обещал. Я с радостью читаю его имя на экране телефона – я уже внесла его в список. Голос у него сегодня серьезный, он как будто чем-то огорчен и без подготовки заявляет:

– А скажи, Шарлотта, то, что у нас вчера было, это как… в смысле… ну ты понимаешь… ты же… ВИЧ-инфицированная, это для меня не опасно?

Я отключаюсь, оставив его без ответа. В 2006 году блестящий журналист, который просто ласкал меня, к которому я едва прикоснулась, спросил меня, не передала ли я ему СПИД… Я лежу в изумлении на диване, вцепившись в кота, и глажу его. ВИЧ-инфицированные остаются «неприкасаемыми», упорно держится страх. До каких пор? Я ждала поцелуя, получила пощечину.

Вечером я внимательно смотрю по телевизору прогноз погоды. Уже несколько дней я в одиночку готовлю следственный эксперимент, без Лили, которая задерживается на каникулах в Савойе до середины сентября.

Сегодня ночью в Париже велика вероятность возникновения гроз. Тем лучше. Я сажусь к окну, и ко мне присоединяется Икринка; в прошлой жизни он, наверное, был бродячим котом, он проводит все время на крыше. Серый день мрачнеет, и с юга, из дали за Монпарнасом, на моих глазах возникает тяжелая и мрачная грозовая туча.

Почти десять часов, ночь совсем сгустилась, я слышу, как по цинку крыши стучат первые капли. Пора. Я вызвала такси, которое должно уже ждать внизу.

– Здравствуйте, месье. На площадь Насьон, пожалуйста.

– Она большая, куда конкретно?

– Где колонны.

– Со стороны авеню Трон?

– Я точно не знаю, но мне нужно увидеть колонны. Поедемте, пожалуйста. На месте вспомню.

Площадь Насьон с другой стороны Сены, на востоке Парижа, я много лет там не бывала. Такси трогается с места, и даже шум плотного дождя, стучащего по крыше, отзывается во всем теле волнами дрожи.

– Ну и льет… Попали мы под душ…

Шофер бурчит себе под нос и замедляет движение по мере усиления дождя. Бульвар Сен-Жермен пуст, Аустерлицкий вокзал как будто погружен во тьму, мы едем вдоль набережных, по которым потоком стекает вода, потом медленно переправляемся через Сену, ее поверхность вспенена потоками воды. За несколько минут дороги заливает, глубокие лужи взрываются веером брызг из-под машины, когда по ним проезжает колесо. Я вздрагиваю. Дворники с трудом разгребают воду и скрипят при каждом взмахе. Гроза в разгаре. В машине стоит оглушительный грохот, мне хочется выйти. На красном светофоре я инстинктивно хватаюсь за ручку.

– Что вы? Вы же не пойдете в таком виде на улицу?

– Мне страшно. Я боюсь грозы…

– Хотите, высажу вас на Лионском вокзале. Можете переждать в безопасном месте.

– Нет… Езжайте дальше. Я испугалась, я попала в тяжелую аварию несколько лет назад… в грозовую ночь.

– Я понимаю… Но я не могу ехать медленнее… Скоро гроза пройдет.

Я приоткрываю окно и вдыхаю воздух. Я держу глаза открытыми и даю струйке воды намочить себе лицо. Гроза немного стихает. Бастилия – я хорошо знаю этот квартал, я прожила здесь несколько лет. Улица Фобур Сент-Антуан, и в самом конце – площадь Насьон. Колонны на той стороне. Горло у меня перехватывает, сердце колотится в груди.

– Все, подъезжаем. Видите те две колонны? Это бульвар Трон. Куда дальше?

Я не отвечаю. Я знаю бульвар Трон, у меня родители жили неподалеку.

– Так что будем делать, мадемуазель?!

Такси останавливается, и шофер включает аварийную сигнализацию. Я сижу как немая. Закрыла глаза, чтобы не видеть колонн, заткнула уши, чтобы не слышать шума дождя. Голос шофера и щелканье аварийки уходят куда-то вдаль и перестают слышаться. В моей беззвучной темноте оживает кошмар. Сверкающая дорога несется на всей скорости, фары, младенец, истошные сигналы машин, огромная площадь совсем рядом, еще более сильный удар и это безболезненное ощущение того, что у меня разбивается голова. Незаметно пролетает несколько секунд, потом я чувствую, как рука шофера трясет мои колени.

– Вам плохо? Хотите, отвезу вас домой? – с беспокойством спрашивает он.

– Нет… Я выйду… Это пройдет…

– Ну не здесь же, не сейчас, еще льет.

– Не страшно, тепло, я пройдусь…

Я протягиваю шоферу банкноту, выуженную из сумочки, и выхожу. Гроза стихла, но дождь продолжает лить.

Я могу отдышаться на свободе, машины больше нет, я иду, широко распахнув глаза в действительность. Я стараюсь не смотреть на колонны. Я сейчас обойду площадь и найду место, где обсохнуть. Миссия еще не закончена. Я не взяла зонт, забыла. Я промокла, но мне не холодно. Сентябрьский воздух еще тёпел, и мой страх рассеивается. На углу убегающего перпендикулярно вдаль бульвара я замечаю свет – открытая бакалейная лавка. Я на несколько мгновений укрываюсь под ее навесом, потом спрашиваю, где находится ближайший комиссариат полиции. Человек, стоящий на пороге, протягивает руку в нужном направлении, едва разжав губы.

Я стою перед сине-бело-красной вывеской и не решаюсь войти. Теперь, или никогда, я не вернусь сюда еще раз. Меня встречает женщина в форме, любезная и удивленная моим видом.

– Здравствуйте, простите, что отрываю вас, но у меня к вам необычная просьба.

– Вы не хотите сначала стряхнуть с себя воду, мадемуазель?

– Нет, спасибо, мне не холодно, я родом из Бретани. Четвертого ноября две тысячи третьего года на площади Насьон случилась автокатастрофа со смертельным исходом – вот там (я машинально протягиваю руку). Как можно узнать личность погибшей? Это очень важно для меня.

– В две тысячи третьем году? Позвольте представиться, командир бригады Ламюр. Ваша фамилия?

– Анна-Шарлотта Паскаль.

– Объясните, почему в одиннадцать часов вечера три года спустя вас интересует личность погибшей в автокатастрофе?

– Это трудно рассказать… Возможно, это человек, которого я знаю… Вы можете просто найти его имя?

– Вам нужно будет вернуться попозже, днем, с запросом, с официальной бумагой, так просто я не могу вам сказать… А где точно это произошло?

– Возле Колоннады на бульваре Трон.

– А бульвар Трон к нам не относится, это двенадцатый округ. Площадь Насьон поделена между одиннадцатым и двенадцатым округами, здесь вы в одиннадцатом. Я бы с удовольствием вам помогла, но надо, по крайней мере, пойти в тот комиссариат, к которому относится автокатастрофа, и с запросом, иначе они вам ничего не скажут. Вы уже побывали в госпитале Сен-Поль? Туда в первую очередь направляют пострадавших из этого квартала…

– Значит, я ничего не смогу узнать без каких-то юридических процедур? Я просто хотела знать точно.

– Извините, ничего.

Дождь полностью прекратился. В теплом воздухе веет чем-то похожим на лето. Я покидаю площадь Насьон, убежденная в том, что автокатастрофа из моих снов произошла здесь. Эта очевидность является мне, когда я снова вижу издали колонны бульвара Трон. Незнакомец сказал правду. Что бы ни думала об этом Клер, во мне угнездился обрывок чужой памяти.

У меня встреча с генеральным директором госпиталя Сен-Поль. Он не врач; может быть, ему можно говорить свободнее.

Он сразу вызывает симпатию. Директор галантно приветствует меня и достает какие-то заметки из папки, которую он просматривает.

– Прежде всего, очень приятно видеть вас в форме. Чем я могу помочь, мадемуазель Паскаль?

– Спасибо. Утром четвертого ноября две тысячи третьего года здесь произошел забор органа – сердца молодой женщины, умершей в результате автомобильной катастрофы. Возможно ли узнать ее имя?

– Потому что вы думаете, что эта женщина – ваш донор? У меня отмечено, что вам сделана пересадка четвертого ноября две тысячи третьего года…

– Да.

– Вы должны знать, что я не могу дать вам эту информацию. Кроме того, даже если забор органа у этого человека произведен до вашей пересадки, ничто не доказывает, что речь идет именно о вашем трансплантате. Все зависит от совместимости. Ваш трансплантат может также поступить и из другой больницы. Закон о биоэтике от августа две тысячи четвертого года гарантирует полную анонимность трансплантатов и лиц, перенесших трансплантацию. Семья донора при желании может узнать общий результат трансплантации. И все. Эта анонимность должна помочь вам дистанцироваться от вашего нового сердца, а также помочь семье донора принять утрату.

– Ко мне обратился муж донора….

Директор сразу прерывает меня:

– Этого не может быть.

– Может. С помощью поразительных анонимных писем, в которых он мне рассказал обо всем: о несчастном случае с его женой в Париже, о заборе трансплантата за несколько часов до моей пересадки.

– Но откуда он мог знать, что вы реципиент?

– В Париже была только одна пересадка четвертого ноября две тысячи третьего года – у меня.

– Это еще надо проверить… Но допустим, так оно и есть. В Париже – может быть, но это ничего не доказывает. Трансплантаты могут посылаться по всей Франции и даже за границу… Вы известный человек, дата вашей операции наверняка была разглашена прессой, правда? Мне кажется логичным, что с вами вступают в контакт люди, потерявшие кого-то из близких в тот же момент, им необходимо верить, что исчезнувший человек не умер совсем, что вы носите в себе его сердце, понимаете? Это нормальная реакция. Нет ничего труднее, чем смириться с гибелью близкого человека.

– Написавший мне, казалось, был полностью уверен в том, что говорит. Вы знаете про клеточную память? С ноября две тысячи пятого года мне снятся ужасные кошмары. Я переживаю автокатастрофу этой женщины, я ездила на место происшествия, и мне там было невыносимо плохо… Мои вкусы изменились. Все эти явления глубоко волнуют меня, и я убеждена, что все прекратится, когда я установлю личность своего донора.

– Позвольте мне выразить вам недоумение… Не знаю, что вам сказать… Вы проходили постоперационное психологическое наблюдение?

– Я регулярно консультируюсь у психолога. Но кто мог бы дать мне имя донора?

– Никто. Таков закон.

– А имя этой женщины?

– Невозможно. Но перестаньте считать, что она точно ваш донор. Забор органов производится в госпитале Сен-Поль очень часто. Мы располагаем необходимой инфраструктурой для обеспечения наилучшей ишемии трансплантата, наилучшего его хранения вне тела. Но госпиталь Сен-Поль не единственный, что специализируется на извлечении и пересадке органов. В парижском регионе их насчитывается десяток, и еще два десятка – по всей Франции. Кроме того, каждый госпитальный центр во Франции может осуществить забор органа без специальной структуры. В зависимости от совместимости органов с телами реципиентов, сложность которой, мне кажется, вы полностью игнорируете, повторяю вам, трансплантаты могут пересылаться во все уголки Франции в рекордное время. Есть, я сказал бы, один шанс из трех, что сердце этого человека, извлеченное в нашей больнице, – при условии, что это подтвердится, – является вашим трансплантатом. Факт, что забор был произведен в той же больнице за несколько часов до вашей трансплантации, ровно ничего не доказывает. Вы понимаете? Не зацикливайтесь на личности этой женщины. Даже если вам удастся узнать, кто она, очень вероятно, что это вас ни к чему не приведет. Надеюсь, я выразился ясно.

– Да… А если для меня жизненно важно узнать, кто мой донор, что я могу сделать?

– Впервые потребность узнать, кто донор органа, выражается кем-то с такой настойчивостью… Вы поражаете меня… Вы человек известный, но боюсь, что это не сильно поможет вам, разве что облегчит назначение встреч…

– Кому я могу официально направить запрос?

– Можете попробовать написать в Национальный медицинский совет, в секцию деонтологии, но не стоит слишком надеяться. Я сожалею, что не смог удовлетворить вашу просьбу. Но повторяю вам: забудьте о связи, которую вы проводите между этим возможным забором органа и вашей имплантацией. Тут нет логики, это все в каждом случае по-разному. Никакой уверенности. Ясно?

– Я знакома с министром здравоохранения Розелин Башло, может быть, стоит написать ей?

– Это ничего не меняет. Она, возможно, примет вас из вежливости, но вам нужно как следует уяснить себе, что не может быть никакого исключения. Семья донора официально охраняется законом об анонимности, и невозможно нарушить его. Давайте на этом закончим.

– У меня последний вопрос, очень важный, я задам его также и госпоже министру. Почему не предусмотрено спрашивать у семьи донора, желает ли она знать личность того, кому поставили трансплантат, и наоборот. Если две стороны согласны… Это могло бы устранить массу фрустраций, вопросов и, возможно, сделало бы счастливыми тех, кто дает согласие на передачу органов, и тех, кто их получает.

Директор ничего не отвечает. Он немного смущенно улыбается мне, понимая мою растерянность и решимость. Я благодарю его за то, что он уделил мне время. Выходя из кабинета, я сразу чувствую, как охватившее меня напряжение ослабевает, я подавлена, меня лихорадит, нервы на пределе. Меня охватывает больничный запах. Это уже не запах эфира, его не определить словами, за эти годы он изменился, я так давно его ощущаю. У него больше нет отчетливой характеристики, но я узнаю его из тысячи, этот отсутствующий запах больницы.

Пойду зайду к Генриетте. Я делаю крюк, чтобы обойти отделение, где работает Стивен. Все в этом мире хотят сохранить тишину, тайну. Мне немного душно. Я медленно иду кружным путем. Генриетта, как только видит меня, идет мне навстречу. Я предупредила ее, что зайду. Она обнимает меня и, не говоря ни слова, несколько минут крепко прижимает к себе. Я даю слабину, начинаю тихо плакать, сержусь на себя, – только не сейчас, не здесь, я всегда держусь до конца.

Мы, пациенты, никогда не плачем в больницах, хотя все здесь вызывает слезы. Это вопрос выживания. Если начнешь плакать, потом не остановиться.

Генриетта знает цель моего похода к генеральному директору, она знает, что все мои усилия и поиски оказались напрасны. Она даже не задает мне вопросов.

– Не плачьте, деточка. Где наша чудесная улыбка?

Генриетта гладит меня по голове, потом предлагает чай – тем внезапно веселым голосом, которым обычно пытаются отвлечь ребенка. Скоро у нее обеденный перерыв.

Поделиться с друзьями: