Цилиндр без кролика
Шрифт:
Мало кто вел себя так же, сохранял невозмутимость и действовал по инерции, как ни в чем не бывало, отчаянно цеплялся за прошлое, за вдруг ставшие смешными и абсурдными писульки (хотя, может быть, под этим автоматизмом маскировались неподдельные отчаяние и смятение?). Большинство знакомых Михаила, как и он сам, растерялись, не зная, что и делать. Они были слишком медлительными, слишком сильно приученными думать то, что скажут, а перед тем, чтобы что-то сделать, перед действием у них вообще были невероятные для наступившего времени погружения в самих себя. Пагубным оказалось отсутствие за плечами опыта самостоятельных решений, целеполагания, борьбы и последующих терзаний из-за неудач. Думали и решали за них всех почти с яслей другие. Где бы люди могли практиковаться в дерзком искусстве свободного выбора и ответственности за него? Нигде. Вот они и превратились в один миг в явных аутсайдеров.
Но появились и фавориты этого времени, те, кому благоволили перемены,
– Ну что, как?
– Ничего.
– Это хорошо, что ничего. Ничего – это не ничего хорошего ведь?
– Ага. А ты как?
– Да в норме все.
– В норме – это тоже хорошо.
Таких переродившихся, даже если они и были из бывших знакомцев, сторонились, обходили десятой дорогой.
Странно было, что страна, которая была столько лет в ожидании взрывов, зарниц на полнеба и поднимающихся ядерных грибов на горизонте, испуганно шарахалась от выстрелов. Ну, выстрелы – и что же? Выстрелы ведь были всего лишь ускоренным ритмом маскарада. Свобода ведь, хлынувшая вольницей со всех щелей, от ража и из-за долгого удерживания и подавления тут же превращалась в варварскую и дикарскую мистерию. Вокруг со стремительностью не оставалось уже просто людей: толпа состояла из масок. Их пришлось надеть, чтобы обрести себя, опробуя новые роли, ведь индивидуальности стерлись, были сдавлены и деформированы в том самом коме из людей. Вот и получалось, что где-то в общем танце маршировала автономно «крыша», где-то, прячась в ажурной тени дерева, киллер высматривал удобное для выстрела слуховое окно на чердаке, рэкетиров можно было узнать по утюгам под мышкой, «коммерсы» на удачу носили малиновые пиджаки. Последние обагриться только тканью хотели, если же придется истекать кровью из раны где-нибудь в глухом переулке, то что за диво будет, когда ее красные пятна будут высматривать, чтобы различить на малиновом пиджаке, оборотни в погонах, обгладывающие недобитого, снимающие «рыжуху» с его пальцев, «котлы» с запястья, хлопающие по карманам в поисках «лопатника».
С позиции вечности, сверкающей кристаллом бесконечности, эта эпоха, безусловно, предстанет увлекательной и яркой, обычные же люди, обыватели, у кого «капуста» была не в кармане, а все чаще единственным блюдом на столе, рассчитывали тогда только на то, что в случае чего будут болеть недолго и умрут скоропостижно, как напишут на венке.
Михаил Ревницкий явственно запомнил одну встречу с Алексеем Дарновым, когда для него, Михаила, все уже бесповоротно изменилось, он оказался по другую сторону баррикад, зажил другой жизнью, с иным распорядком дня, дома почти что не бывал, казалось, что пересечься старым друзьям было просто невозможно, да и не суждено. Обычным делом, например, для него стало встречать рассвет на ногах, покуривая на безлюдной центральной площади, дожидаясь, когда все будут спешить на работу и на учебу, а значит, уйдут жена и дочь, опустеет квартира, тогда-то можно идти и отсыпаться, после очередной ночной попойки, вечером же снова уйти кутить.
Так вот однажды рано утром на выходе из кабака Ревницкого схватили за плечо. Схватили сзади и, если бы подкравшийся не заговорил сразу, то мог бы и получить. У Ревницкого уже вырабатывались рефлексы, он теперь не ждал никакого приглашения, чтобы раздробить челюсть.
– Миша! Ты?.. Куда ты пропал? Ну ты даешь! Ты почему хотя бы трудовую книжку не заберешь, почему не уволишься нормально? Там отдел кадров уже надоел мне! Пойдем, в общем, пойдем!
И потянул. Ревницкий пытался остановиться, сказать, что он на машине, но Дарнов тащил и приговаривал, мол, ничего, пройдешься.
– Ты хоть не на партком меня ведешь, а? – рассмеялся Ревницкий, и они разговорились.
Дарнов убеждал, что нельзя так с людьми поступать, со своими коллегами, переставать ходить на работу ни с того ни с сего и даже с некоторыми не здороваться, в отделе кадров женщины метаются, не знают, что делать: выговор, увольнение или… Почему не прийти и не забрать «трудовую», почему не попрощаться со всеми? Ревницкий смотрел на Дарнова и не знал, что ответить, так теряешь дар речи во сне, когда призрак давно умершего явился и все допытывается о чем-то, чего и в помине уже нет. Какая еще «трудовая»? Зачем она ему? Ревницкий все хотел повернуть своего давнего товарища, как будто заставить обернуться волчком, чтобы тот глянул на улицу, которую они пересекают, и на прохожих, ведь ничего того, о чем говорит Алексей Дарнов, нет давным-давно. Нет никаких обязательств, нет никаких формальностей, бумажек никаких, кроме зеленых продолговатых полосок с портретами американских президентов двухсотлетней давности. Рубли после валюты кажутся игрушечными, ненастоящими, уже рука не удовлетворится ими, почувствует подмену, воспримет за
просроченный билет в иллюзию, в сновидение. И жили они до недавнего в выдуманной стране, столпами коммунизма во сне увиденную, а затем расчерченную на народах, как на ватмане. Зелень долларовая – это истинный цвет реальности, ее изнанка, все вокруг в лианах, под ногами змеи, вверху солнце в зените, прошивает световыми иглами пальмы, и если без клыков ты, то в джунглях долго не протянешь. Дарнов только на намек, что близка гибель всех прежних людей, отреагировал. Остановился прямо посередине отполированной и скользкой замерзшей лужи и спросил, а не клыкастые ли быстрее друг друга пожрут? Обычные, не прежние, а обычные люди переживут это смутное время, а возомнившие себя хищниками будут уничтожены более сильными. Для Ревницкого смерть за последнее время стала не угрозой, а приемом, которым противники пытались сбить с толку, услышав о ней, он разбивал физиономию. Он отвык от дискуссий, от историософских размышлений, абстрактных выдумок. Рука в кармане держала пачку денег, свернутую в трубочку и перетянутую резинкой, но достать перед Дарновым эту дудку, под которую для него плясало множество женщин и мужчин, он не посмел. Ревницкий все тупился вниз, переживая, чтобы Дарнов не поскользнулся, продолжая стоять на льду, и осматривал сверху донизу друга. Похвастаться перед человеком, который среди зимы до сих пор щеголяет в стареньких туфлях на тонкой подошве, ходит в подлатанных штанах и износившейся осенней куртке, не имея возможности одеться по сезону, значило спровоцировать на еще более жесткие слова, а без этого аргумента – ну что можно доказать такому упрямому идеалисту? На деньги он зарычит, словно сторожевой пес Цербер у садов Аркадии, такую плату не берущий, а по-другому ведь и не убедишь. И тогда Ревницкий, выждав минуту, смолчав, сменил тему. Предприятие – а что там, как там, с разработками есть подвижки?Дарнов заговорил, как вербовщик, обещая золотые горы, но избегал говорить о сегодняшнем положении дел. Испытания когда, оборвал его Ревницкий, сейчас с поставками что? Добивать Ревницкий не стал и снова сменил тему:
– Знаешь, Леша, а я ведь в «совке» только и жил надеждой, что когда-нибудь увижу, как оно все к такой-то матери бабахнет! Как я хотел увидеть, хотя бы на полигоне на испытаниях, но больше всего в иллюминатор удирающего снова к себе за океан бомбардировщика – растущий, а затем распускающийся ядерный тюльпан! А чего ты удивляешься? Мы все время ждали войны, ну вот она и наступила, не дождавшись схватки с заокеанскими «партнерами», мы здесь сцепились друг с другом!
И взгляд, с каким Ревницкий посмотрел на друга, прошептав признание, сбил того с ног. Стоявший смирно Дарнов на льду не ощущал опасности под подошвами, но едва-едва двинув ногой, лишился почвы под ногами. Шляпа завертелась вертолетом в воздухе и тихо спланировала в сугроб, в котором Дарнов затылком пробил ямку, так, что вся куча снега за ним стала напоминать нимб, морозный, снежный. В подставленную руку в новой кожаной перчатке Дарнов вложил свою истончившуюся вязаную рукавицу, и Ревницкий поставил его на ноги.
– Пойдешь ко мне? Вместе будем мутить, бабки грести!
– Нет.
И после этого его отказа, решительного и быстрого, без раздумья, в ту же секунду Дарнов развернулся и ушел, бежал от возможного вопроса, который сам так часто задавал: «Почему?» Казалось, снежок с ворчанием попадал под его заношенные ботинки и с хрустом принимал необычную форму полустертой множество раз отремонтированной подошвы.
Тогда Ревницкий и видел Дарнова в последний раз, и в последний раз перед смертью друга попытался с ним искренне поговорить.
V
Когда в очередной раз долго вслушиваясь в гудки, он как всегда дождался их прекращения, то вначале подумал, что снова то же самое, опять не отвечают или никого нет, но потом из верхнего динамика стал выкарабкиваться осторожный шорох, и Ревницкий сообразил, что трубку на том конце сняли.
– Алло! Алло-алло! Это я, слышно меня?
Тихо, даже прежнего шуршания не доносилось, но он ощущал, что кто-то там далеко затаился и ждет, вслушивается, прикрыв осмотрительно трубку рукой, чтобы даже легкое сопение больше не просачивалось в дырочки у подбородка.
Ревницкий перестал кричать и тоже стал вслушиваться, надеясь, что неизвестный себя выдаст. Прошла отведенная на разговор минута и неприятно замяукали короткие гудки. Возможно, только возможно, он в этом не уверен стопроцентно, что в момент, когда он пытался докричаться, то на том конце кто-то тихо шепнул: «Тихо». Кому это было адресовано? Ревницкому или у аппарата было двое и один другого одернул, утихомирил, чтобы не выдать себя. Это было не точно, это самое «тихо». Скорее всего, он надумал себе все, но в то же время как же похожа такая скрытная игра на то, что последовало в его семье с какого-то момента. Против него не вели войну открыто, шумно, когда главную претензию к себе он устранил и отныне деньги всегда были в доме. Но он этим не угодил, не заслужил прощение, ему объявили – вернее, даже без объявления, как требовали законы подобного метода борьбы, – новую войну, партизанскую, с помощью молчанки.