Цирк Умберто
Шрифт:
— В цирке, — упрямо твердил он, — никто не помирает в одиночку. Уж вы мне поверьте. В последний раз как было? Сперва тигрица Миума, потом бенгалец Паша, а за ним и старый Бервиц. Смерть зря в цирк не приходит. — Расстроенный, старик впал в задумчивость и приумолк.
Однако ничего худого не произошло, представления давались по намеченной программе, цирк благополучно двигался по Голландии. Малина держался в стороне, лишь изредка буркнет словечко. Но вот однажды в разгар ужина он перестал есть, не донеся ложки до рта, как бы колеблясь, положил ее, медленно поднялся и вышел. Керголец кивнул головой:
— Пошел к клеткам. Сбегай, Вашек, погляди, что там такое.
Остальные продолжали ужинать, но в фургоне воцарилась гнетущая тишина. Вскоре прибежал Вашек:
— Он пошел к козам — Синяя Борода подыхает!
У всех разом пропал аппетит. Козел Синяя Борода! Этот обжора и проказник, который всякий раз, когда ему удавалось удрать из загона, выкидывал какой-нибудь номер! Сколько раз пожирал он афиши, обгладывал отложенный Бервицем в сторону шамберьер! А как он гонял секретаря по всему шапито! Возможно ли это? Пожалуй. Ведь
98
Мафусаил — согласно библейской легенде, самый долговечный из людей.
Керголец поднялся, за ним — остальные. Старого Малину они нашли среди повозок с клетками. Сидя на земле, он держал на коленях голову козла. Синяя Борода тяжело дышал, глаза его были закрыты. Склонившись над животным, Агнесса Бервиц гладила его, почесывала между рогами, что-то ласково говорила, но Синяя Борода оставался равнодушным. Мужчины ушли, только Керголец вскоре вернулся с попоной в руках. Малина кивнул и прикрыл ею тощее тело козла; белые подруги его жались в углу и жалобно блеяли. Пришел Бервиц, пощупал опытной рукой горло и живот Синей Бороды, согнул его переднюю ногу и пожал плечами. Он уговаривал Агнессу идти ужинать, но, так и не дождавшись ее, ушел один. Агнесса осталась с Малиной, а когда совсем стемнело, принесла тяжелый кованый фонарь от фургона, зажгла его и, закутавшись в плащ, присела рядом со стариком. Время от времени к ним подходил ночной сторож. Медленно тянулась беззвездная ночь, на желтый огонь фонаря слетались ночные мотыльки, где-то вдали били башенные часы, и после каждого боя звучала бесхитростная мелодия. В половине первого Малина протянул руку к голове козла, выпрямился и произнес:
— Кончился.
— Бедняжка Синяя Борода, — прошептала Агнесса.
Для нее вместе с козлом отошла в прошлое целая полоса той старой, милой ее сердцу жизни, в которую она вступила с замужеством, отмерла частица цирка Умберто. С минуту она гладила остывающее тело. Затем подняла голову.
— Венделин, не могли бы мы похоронить его… сейчас… вдвоем… Синяя Борода заслужил это…
Малина кивнул седой головой, исчез в темноте и тотчас возвратился с киркой и лопатой. Агнесса подняла мертвое животное. Старик взял фонарь, и они тихо прошли среди спящих фургонов туда, где на песчаном склоне холма белело несколько березок.
— Здесь, Венделин!
Малина поставил фонарь, огляделся и принялся копать. Агнесса опустила свою ношу наземь, ухватила крепкими, привычными к работе руками лопату и стала отбрасывать в сторону комья глины и песок. Происходило это в самом южном уголке Голландии, в холмистом валькенбургском краю, неподалеку от границы с Бельгией и Германией.
В половине третьего Малина на цыпочках забрался в свой вагончик. Спавшие задвигались, подняли головы.
— Ну, как он там? — приглушенно спросил кто-то.
— Завтра помрет еще кто-нибудь, — впервые после длительного молчания заговорил Малина.
На следующий день с самого рассвета начались хлопоты. Цирку предстояло добраться до Аахена, и надо было поторапливаться, ввиду возможной задержки при переезде через границу. Петер Бервиц с утра был на ногах. Перед тем как тронуться в путь, он послал в Валькенбург за почтой. Разбор утренней корреспонденции стал в цирке Умберто своеобразным обрядом, который Бервиц любил совершать в самом шапито. Он становился на барьер, громко читал адрес и величественным жестом вручал письма членам труппы или секретарю Стеенговеру. Злые языки говорили, будто он делает это с целью похвастать своей грамотностью и показать, что нисколько непохож на этого рейтара Кранца, который по необходимости выучился царапать пять букв своего имени, но, держа в руках письмо вверх ногами, имел обыкновение сетовать на свою дальнозоркость или ссылался на знаменитого Риванелли — тот всегда раскладывал почту по барьеру, и каждый сам брал свои письма, оставшуюся же корреспонденцию он сгребал в охапку, уносил в свой фургон и там сжигал. Впрочем, неграмотность не порицалась в цирковом мире — ведь подавляющее большинство артистов никогда не посещало школы. И в цирке Умберто в те годы на опорной мачте возле кулис висела афишка для неграмотных. Одной из многочисленных обязанностей Венделина Малины, который тоже не умел ни читать, ни писать, было рисовать неверной рукой на грубой бумаге иероглифы, обозначавшие отдельные номера программы: прямоугольник с ножками — лошадей, черточки с кружочком — наездников, дужка — слона, две закорючки — воздушных гимнастов, треугольник, похожий на шутовской колпак, — клоуна.
В этот раз на церемонию раздачи почты времени не оставалось. Бервиц взял пачку, собираясь наскоро просмотреть ее и передать Стеенговеру. Но, добравшись до конца, он вдруг замешкался, медленно вытащил письмо с черной каймой, взглянул на Стеенговера и решительным жестом вскрыл конверт. Едва развернув письмо, он упавшим голосом произнес:
— Франц, позови Агнессу — дед Умберто скончался.
Из Савойи писала мать. Достопочтенный Карло Умберто отошел в иной мир покойно и благолепно, в окружении любимых собак и кошек, со стеком дрессировщика в руках. Для своих восьмидесяти девяти лет он выглядел поразительно бодро, был не прочь выпить винца и попутно произнести небольшой спич. Но силы явно покидали его. Он давно готовил большой номер с собаками и кошками, но за полтора года так и не одолел
его — забывал, кто что исполняет. Научив фокстерьера крутить сальто-мортале, он вдруг стал требовать от него, чтобы тот приносил в корзинке двух ангорских кошек, хотя делать это полагалось бульдогу. С наступлением весны он занимался с животными в саду; греясь на солнышке в удобном кресле, старик то и дело принимался дремать, и только лай собак, не ладивших с кошками несмотря на все старания дрессировщика, будил его. Так было и в понедельник: Умберто сидел днем в саду, четыре собачки в мужских и дамских шляпах танцевали перед ним на задних лапках, дед склонил голову к левому плечу, улыбнулся и умер, а песики продолжали танцевать, боязливо посматривая на хозяина и на его стек; у них заболели лапы; и они, один за другим, осмелились опуститься на все четыре. Стек не шевельнулся, кары не последовало; собачки стояли, растерянно виляя хвостиками, пока одна из них, в тирольской шляпке, не подняла мордочку и не завыла, к ней присоединились три остальные танцовщицы, четыре прыгуна, два вольтижера и два песика, одетые полицейскими; двенадцать смешных разряженных собачек, окружив кресло, выли до тех пор, пока не прибежали женщины, которые нашли деда мертвым среди цветущих олеандров, в благоуханном саду.— Да, дед Умберто! — сказал Петер Бервиц, когда Агнесса дочитала письмо. — Прекрасная жизнь, прекрасная смерть. Пришей мне на рукав траурную ленту. Через десять минут выезжаем.
Известие о кончине основателя цирка сильно подействовало на весь экипаж этого сухопутного парусника. Было о чем поговорить, о ком вспомнить, особенно Малине, который проездил со старым хозяином две трети своей жизни.
— Что я говорил? — окинул он за обедом своих спутников взглядом, в котором сквозила не радость победы, а лишь горестное сознание того, что предсказание сбылось. И хотя эта третья смерть опечалила старика больше всего, тем не менее беспокойство и тревога покинули его, и язык его вновь развязался.
Караса печальные события коснулись в меньшей степени. Он был новичок, почти ничего не знал об Умберто и с интересом слушал воспоминания Малины и других ветеранов. Теперь Карас участвовал в вечерних беседах, запасшись чуркой и ножом, ибо, с той поры как укрепил на своем фургоне первые резные украшения, ему не хватало времени — столько посыпалось заказов. Нарядная «восьмерка» возбудила зависть обитателей прочих фургонов, и каждый, у кого была собственная повозка, стремился как-нибудь принарядить ее снаружи. Одни красили свой вагончик в яркие тона, уподобляя его веселому фургону Ромео, другие размалевывали наличники и косяки, какой-нибудь доморощенный мастер вытягивал вдоль крыши красивый фриз. Большинство, однако, мечтало о резных фигурах Караса.
Вслед за лошадиными головами и барельефом, изображавшим слона, появилось новое чудо: над окошечком кассы вознеслась фигура Фортуны, которая сыпала из рога изобилия яблоки, цветы и еще нечто, долженствовавшее означать банкноты. Люди один за другим приходили полюбоваться на великолепное творение резчика. Пришел и капитан Гамбье, без труда достававший своей красиво причесанной головой до высокого окошечка, за которым восседала госпожа Гаммершмидт. Он поздравил кассиршу с чудесным украшением и оживленно стал советоваться с ней, что ему заказать для своего фургона — льва, тигра или медведя. Госпожа Гаммершмидт посоветовала льва, животное воистину царственное и геральдическое. Капитан Гамбье предпочитал тигра, как зверя более опасного. При этом он не преминул похвастаться головой когда-то напавшего на него тигра и украшавшими его вагончик тигровыми шкурами. Госпожа Гаммершмидт заметила, что это, должно быть, восхитительно и гораздо красивее, нежели у Бервицев: в их фургоне подстилки из львиных шкур, которые быстро вынашиваются и линяют. Тут капитан Гамбье счел своим долгом пригласить милостивую государыню на чашку кофе, дабы она могла взглянуть на его тигровые шкуры. Госпожа Гаммершмидт пожеманничала — прилично ли это? — но в конце концов обещала зайти при условии, что возьмет с собой вязанье. Чулок в руках казался ей надежной защитой репутации овдовевшей дамы.
Так однажды, во время послеобеденного отдыха, госпожа Гаммершмидт с вязанием в сумке отправилась в фургон, над которым развевался красный флаг. Капитан Гамбье встретил ее весьма любезно, на столе сверкали белые чашки и золотистые рогалики, из большого кофейника вкусно пахло кофе. Госпожа Гаммершмидт говорила по-французски гораздо свободнее, нежели Гамбье по-немецки, так что капитан имел возможность блеснуть красноречием и остроумием. Заслушавшись его, госпожа Гаммершмидт и не заметила, как истек час отдыха и повозки снова тронулись в путь. Только когда колесо вагончика со скрипом наехало на камень и госпожа Гаммершмидт уколола спицей палец, она вскрикнула от изумления, свернула вязанье и ринулась к двери. Гамбье, однако, обратил ее внимание на то, что теперь, во время движения, нет смысла уходить, тем более что неизвестно, где находится фургон с кассой, и госпожа Гаммершмидт, поколебавшись, согласилась с его доводами. За это капитан показал гостье все шкуры и, сняв со стены голову тигра, рассказал о схватке с ним; он даже засучил штанину и показал на икре шрам от тигриных клыков. Госпожа Гаммершмидт замирала от ужаса и восхищения, в которое поверг ее бесстрашный великан; кстати, она заметила у Гамбье татуировку. Она не любила татуировки и всегда отзывалась о ней, как о мерзости, свойственной грубым матросам. Теперь же ей показалось, что это даже романтично — находиться рядом с иллюстрированным героем. Она испытывала какое-то давно забытое приятное волнение. Солнце уже было на закате, и в вагончике воцарился уютный полумрак. Осознав свои чувства, госпожа Гаммершмидт снова всполошилась: щит своей добродетели почтенная матрона уже не держала в руках. Чулок давно покоился в сумке. И тут с ней приключилось нечто такое, чего давно уже никто не замечал за вдовой, — она лишилась дара речи. Язык у нее стал заплетаться, и госпожа Гаммершмидт умолкла. Она беспомощно смотрела перед собой, прямо на одну из двух кроватей.