Цирк Умберто
Шрифт:
— Это исключено, господин директор. Поставьте нас куда угодно, только дайте нам нашу музыку.
— Но все же… Что, если я окажусь прав и успеха не будет?
— В таком случае, — маленький человечек побагровел, — в таком случае это означало бы… — я не хочу никого обидеть… — что истинное искусство не для цирка… и мы… с вашего позволения… были бы вынуждены считать контракт расторгнутым.
— Стало быть, вам угодно в случае провала считать контракт расторгнутым. Означает ли это, что и я смогу считать его таковым?
— Само собой разумеется, господин директор.
— Гм, столь серьезное обстоятельство следовало бы оговорить специальным параграфом, чтобы потом не было никаких недоразумений. Вы, конечно, не возражаете?
Господин Миттельгофер кивнул, и Бервиц подозвал Стеенговера — тот только что вернулся и, сидя в углу, жевал бутерброд с сыром. Две фразы в дополнение
— Превосходно, — произнес он, выпрямляясь во весь рост. — Я рад, что мы договорились без суда. Завтра вы будете танцевать под вашу музыку и выступите первым номером.
— Ах! — воскликнула госпожа Миттельгофер. — Это невозможно!
— Вы убиваете нас! — воскликнул господин Миттельгофер.
— Весьма сожалею. Параграф гласит: «В любом месте программы». А очередность номеров устанавливаю я. Честь имею! Франц, отвори господам дверь!
Бервиц остался непоколебим. На следующий день, прежде чем на манеж вихрем вылетела римская конница, раньше чем прозвучали фанфары, возвещавшие обычно о начале представления, на арене появились оба лилипута и принялись танцевать. Зрители еще входили в зал, растекались по проходам, отыскивая свои места; люди окликали знакомых, покупали программы. Но даже тот, кто уже сидел на месте, не мог обнаружить в программе имен выступавших. Занавес был задернут, и номер походил на жалкий финал не то репетиции, не то предыдущего представления. Супруги протанцевали раз, другой, третий. В зале стоял гул, аплодисментов не последовало. Капельмейстер поднял руку, чтобы сыграть туш, но, быть может, впервые за всю историю цирка, сразу же опустил ее и отложил палочку.
— Провалились с треском, — осклабился он, обращаясь к музыкантам.
— Я тебе покажу сюксе! — произнес в ту же минуту Бервиц, стоявший еще в цивильном платье у входа, в толпе зрителей. Затем он поднял голову и взглянул на Сельницкого.
— Начнем! Фанфары!
Грянули трубы и литавры, занавес раздвинулся, показались две лошадиные головы со звездой на лбу. Бервиц нырнул за кулисы и остановил Кергольца.
— Скажи Вашку, чтобы приготовился. Сегодня они с Еленкой выведут Бинго.
Для Вашека это был день славы и блаженства! Он носился от одного к другому, сообщая всем о великом, замечательном событии — о том, что он сегодня впервые выступит на манеже. Ему хотелось известить и тигров, и львов, и медведей, всех, всех — даже достойного преемника Синей Бороды, даже песиков Гамильтона, лошадей, и пони и, конечно же, гиганта Бинго.
— Бинго, миленький Бинго, сегодня я выведу тебя на манеж! Будь умницей, Бинго, и, пожалуйста, не отвлекайся, а уж мы с Еленкой постараемся для тебя!
Во время антракта Вашек, обходя публику со львенком, собрал на несколько марок меньше обычного — он все боялся, что не успеет переодеться в свой роскошный костюм. Однако времени хватило даже забежать в оркестр, потянуть усердно трубившего отца за рукав и показаться ему в белом воротничке и черном цилиндре, Спустившись по лестнице, он — какое счастье! — столкнулся с четой Миттельгофер; ни с кем не попрощавшись, с чемоданчиками в руках и кислой миной на лицах, те покидали цирк. С какой радостью отвесил им Вашек большой поклон помер четыре — как взмахнул цилиндром, как шаркнул ногой в лакированном штиблете! Он специально поднялся на три ступеньки, чтобы не потерять их из виду, и все махал шляпой и кричал: — Farewell! Mit Gott! Allez! [102] Счастливого пути! Stia bene! Adios! [103] Gl"uckliche Reise! [104] «Не пил, не ел и околел!»!
102
Прощайте! (англ.). С богом! (нем.). Ступайте! (франц.).
103
Счастливого пути! (итал.). Прощайте! (исп.).
104
Счастливого пути! (нем.).
После чего стал повторять нараспев:
— От горшка два вершка Лилипутова башка!Даже усаживаясь под присмотром Ганса на Мери, он продолжал мурлыкать свою дразнилку.
Первое выступление дочери директора и всеобщего любимца Вашку привлекло многих служащих к центральному входу в зал. Оркестр в ослабленном на одну трубу составе — Карас не выдержал и, с разрешения капельмейстера, смотрел вниз, на манеж — заиграл выходной марш.
Отец мог быть спокоен. Вашек выехал уверенно и смело, а его загорелая, широко улыбающаяся рожица и веселые глаза под лихо насаженным цилиндром сразу же завоевали сердца зрителей. И Елена рядом с ним выглядела миниатюрной амазонкой — прелестная хрупкая фигурка. Дети отлично держались в седлах; их приветственные жесты отличались безукоризненной грацией и подлинным благородством.
— Oh, wie herzig! — вздыхала госпожа Гаммершмидт, — so putzig! [105]
— Tr`es эрцик, tr`es эрцик [106] , — поддакивал капитан Гамбье.
— У них великолепно получается, — сказала Агнесса мужу, — осенью отдам Еленку в балетную школу.
— Отличное антре, — вполголоса заметил Петер. — А этот мальчуган, этот Вашку, кто бы мог подумать! Смотри, как браво он держится!
Еще никогда Бинго не вознаграждали такой дружной овацией. Ай да Ганс! Все шло превосходно, и Петер Бервиц потирал руки: он избавился от назойливых лилипутов и нашел им гораздо более совершенную замену. Еще до того, как представление окончилось, он послал Сельницкому обещанную бутылку иоганнисберга.
105
Ах, как мило, как трогательно! (нем.).
106
Очень мило (смесь франц. и искаж. нем.).
Самыми счастливыми в тот день были Вашек и добряк Ганс. Вот только после представления для конюха наступили трудные минуты. Была как раз получка — в цирке все денежные выплаты называли гонораром и выдавали его четыре раза в месяц, частями, с тем чтобы люди могли лучше распределить деньги в дороге: первого, восьмого, шестнадцатого и двадцать четвертого. Шталмейстер Керголец выплачивал гонорар тентовикам, конюхам и униформистам, принося деньги в мешке; крупные купюры в кассу, как правило, не поступали, и жалованье выдавалось мелочью. Вот и сегодня Керголец, после представления и уборки, стал выкликать служащих одного за другим; Ганса на месте не оказалось — он предпочел удрать подальше, чтобы только не слышать о штрафе. Но Керголец велел разыскать его и, когда тот явился, прочел в ведомости:
— «…вычитается пять марок штрафа, выплачивается вознаграждение в десять марок за репетицию финала, итого — на пять марок больше…»
В результате Ганс пригласил Кергольца, Караса и Восатку на кружку пива, отпраздновать удачу Вашека. Вашек же после ужина присел возле фургона в обществе Малины и Буреша.
— Что скажете, дядюшка Малина? — спросил он у старика, не в силах молчать о своем счастье.
— Что ж тебе сказать? — шутливо отозвался Малина. — Ты ездил прямо как тот Горимир из Бубна.
Успех! Успех! Какой это был стимул для честолюбивого сердца Вашека! Как воспылал он жаждой деятельности, стремлением проявить свою энергию, выделиться! Достаточно ли для него этого шапито с конюшнями и зверинцем? Семилетнему мальчугану становится в нем тесно. Он не может дождаться утра — скорее бы попасть к повозкам со зверями или на конюшню. Уход за четырьмя «пончиками» он уже полностью взял на себя. Ганс лишь изредка, стоя у станка, поучает его: «Щетку держи в той руке, которая ближе к голове лошади. Долго не три, не то перхоть появится. Скребница для щетки, а не для лошади. Глаза и губы обязательно вытирай, на каждую лошадь заведи отдельную тряпку. Копыта сперва вымой, а потом уже смазывай. Чисти их только деревянным ножом…» И Вашек старательно обхаживает доверенных ему животных: расчесывает им челку, гриву и длинный хвост, чистит ясли, выгребает навоз, подстилает солому подлиннее. Через полгода он уже усваивает все повадки конюхов и частенько, стоя рядом с Гансом, оценивает взглядом знатока поступь выбегающих из конюшни скакунов, отпуская критические замечания. Он наблюдает и за чужими лошадьми, умеет отличить плоское копыто от скошенного, козлиного: Ганс внушает ему, что копыто — это самое главное, потому как оно принимает на себя всю тяжесть коня и наездника.