Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Цирк Умберто
Шрифт:

— Пан фабрикант! — воскликнул Петр Карас. — Если я высчитаю этот икс, он перестанет быть для меня иксом. Но, боюсь, это невозможно.

— Ну, что вы, пан Петр, — засмеялся Костечка, — это в вас заговорил поэт. Может, вы отчасти и правы, но пасовать не следует.

Когда Петр Карас откланялся, мать и дочь пришли к отцу узнать его мнение.

— Парень он, кажется, славный. Профессор из него будет толковый.

— Да. Он необыкновенно талантлив, — сказала мать.

— Он гений, — сказала дочь.

— `A la bonne heure, гений так гений, — сказал отец.

XI

Телеграммы, которые, как правило, повергают людей в страх, для канцелярии Караса были

обычным средством связи. Они стоили немалых денег, но директор откупался таким образом от томительного и долгого ожидания. Он научился соперничать со временем, к чему и призывал его когда-то господин Гаудеамус. Тысячи депеш вскрывал он машинально, словно традиционные поздравления к празднику, но, взяв в руки телеграмму из Роттердама, Вашек вдруг заколебался. Распечатав ее, он прочитал:

«Приезжай Елена разбилась Кранц»

Два часа спустя Вацлав, Петр и Стеенговер уже сидели в дрезденском экспрессе. В Лейпциге Карас успел купить букет фиалок. В Роттердаме их встречал сам Кранц, постаревший, но по-прежнему энергичный и бодрый.

— Она выезжала нового жеребца, разучивала с ним аллюры высшей школы, — рассказывал он им по дороге в больницу, — конь вышел «на свечку», но поднялся чересчур высоко и опрокинулся. Елена упала на барьер и не смогла выбраться из-под лошади. Сам знаешь, Вашку, что за штука женское седло.

Из палаты, к которой их подвели, вышли две пожилые дамы — Агнесса Бервиц и графиня д’Асансон-Летарде.

— Мама! — взволнованно воскликнул Карас.

— Вашку!

Она обняла и расцеловала его, как родного сына.

— А это наш Петер? Боже, мальчик, как ты вырос! Здравствуй, Франц! Как хорошо, что вы все приехали. Сейчас не входите, Елена только что уснула. Состояние ее серьезно, дети, очень серьезно…

Она стояла, выпрямившись, готовая, как всегда, стойко снести удар судьбы; и только слезы набежали на опухшие глаза — тело ее дочери было раздавлено.

Лишь под вечер попали они к Елене. Несчастная встретила их взглядом, исполненным любви. Руки ее были свободны, одну она с трудом протянула Вашеку, другую Петрику. Так и лежала она между ними, с букетом фиалок на одеяле, неподвижная, обреченная, временами теряя сознание. В одиннадцать часов ее не стало.

Родственники совещались в гостинице о похоронах.

— Я возьму это на себя, — заявила Агнесса Бервиц, — я сама отвезу свое дитя в Торхаут. Петер поедет со мной. Сын должен быть на похоронах матери. Вашку и Франц вернутся в Прагу. Сейчас конец месяца, нужно готовить новую программу. Личное горе не должно отражаться на делах театра.

Она оставалась все той же начальницей, твердой, непоколебимой. Родственники согласились. Кранц явился в отель выразить свое соболезнование, цирковые артисты приходили один за другим с букетами цветов для покойной мисс Свит. Позднее Кранц приехал на вокзал проводить Вашека. Старый цирковой антрепренер знал об успехах Караса и держал себя с ним как властелин с властелином.

Премьеру в Праге Вашек готовил спустя рукава. Внезапная смерть Елены разрушила все его планы на будущее. Он не знал теперь, на чем остановиться, но чувствовал, что узы, связывающие его с цирком Умберто, ослабли. Вскоре он убедился, что и на других катастрофа подействовала подобным же образом.

Первым по возвращении в Прагу пришел к нему Стеенговер.

— Не надо мне было туда ездить, — сказал он Карасу. — Я был доволен своей судьбой и желал лишь одного — служить здесь до конца моих дней. Но когда я перед Арнгеймом выглянул из вагона и увидел Нижний Рейн, Эйсел, каналы, тюльпановые плантации и первую ветряную мельницу, меня охватили радость и тоска. С той минуты я уже не мог

отделаться от мысли, что умирать надобно на родной земле. Я навестил несколько знакомых семей. И повсюду слышал одно и то же: каждый голландец к старости возвращается на родину. Разыскал я и кое-кого из школьных товарищей. Они прожили еще более бурную жизнь, чем я, работали и торговали в Батавии, в Паданге, в Сурабайе, один жил среди дайаков на Борнео, другой владел плантацией под горой Пиная на острове Серам. А теперь у всех прекрасные одноэтажные домики в Северном Брабанте или в Лимбурге, разводят черепах, покуривают на верандах сигары и счастливы, что дышат воздухом родины. Не сердись на меня, Вашку, но я хочу домой!

Так театр лишился Франца Стеенговера, бухгалтера и секретаря, а после его отъезда стал поговаривать об уходе и Антонин Карас. Жаль, дескать, халупы в Горной Снежне — чем ей пустовать, лучше уж он поселится там и обучит какого-нибудь парнишку для цирка или варьете.

— Что это тебя вдруг потянуло, отец? — прямо спросил его сын. — Разонравилось пиво в «Лебеде», что ли?

Старик долго мялся, потом махнул рукой.

— Э, да что скрывать, мне тут уже ничто не мило. У меня выпали два зуба, вот тут, спереди, видишь?

— Вижу, но не из-за зубов же ты, инспектор, собираешься удирать из Праги?

— Из-за зубов. Именно из-за зубов. Мне же теперь на трубе толком не сыграть. Какой мундштук ни насажу — все фальшивлю! Рот прохудился! А коли не протрубить даже марш-финал, так на кой леший мне этот театр!

Ничего не поделаешь! Карас Антонин, каменщик, тентовик, инспектор, сложил чемодан и по железной дороге, носящей имя императора Франца-Иосифа, уехал в Чешские Будейовицы, чтобы вновь обосноваться в своей горноснежненской халупе.

Антонин Карас уехал, а Сметана-Буреш слег. Он прихварывал всю осень, зимняя простуда свалила его окончательно, и в первый день после сретения он испустил последний вздох. Буреш умер семидесяти семи лет, но, когда он лежал в гробу, ему не дали бы и шестидесяти. Похороны были торжественные. Сам приматор, доктор Подлинный, пожаловал с двумя своими заместителями и многочисленной депутацией от ратуши. Отряды вооруженных ополченцев маршировали под музыку; представители «Товарищества мельников» прибыли со знаменем в черном траурном чехле; во главе похоронной процессии, предводительствуемые генералом, выступали монахи ордена крестоносцев с эмблемой в виде красной звезды — их монастырь находился у Карлова моста; пана наместника Королевства Чешского представлял советник Плешнер, полицей-директора — советник Хароус. Из родственников за гробом шел только племянник покойного, сын его двоюродного брата Богумил Сметана, землемер, к которому теперь переходила мельница. Подлинную же семью усопшего представляли трое Карасов — Антонин, Вацлав и Петр, а также Карел Керголец с женой Алисой. Они искренне горевали, они и еще несколько сот пражских бедняков — старичков и старушек. То были грандиозные похороны, торжественные и пышные, достойные почетного горожанина, хотя тот и был некогда простым циркачом, а еще раньше чуть не погубил пражские мельницы.

Через два дня после похорон Вацлаву Карасу принесли с мельницы пакет, завещанный ему покойным. Вашек развернул его и просиял: в пакете оказались перевязанные шпагатом брошюры и книжки — маленький поэтический клад, который тентовик Буреш возил с собой по свету и благодаря которому Вашек выучился когда-то читать по-чешски. Он пробежал глазами корешки и извлек томик, который в свое время заинтересовал его больше всего, томик, начинавшийся строкой: «Чехи — люди доброй славы!» Теперь он выяснил наконец, как называлась эта книга: «Май» Карела Гинека Махи, поэма, посвященная пражскому старожилу Гинеку Комму.

Поделиться с друзьями: