Да будем мы прощены
Шрифт:
Телефон звонит.
– Добрый вечер, это мистер Сильвер?
– Вероятно. С кем имею честь?
– Джеффри Орди-младший, из фирмы «Вурлитцер, Пулитцер и Орди».
– Какой мистер Сильвер вам нужен?
– Простите?
– Джордж или Гарольд?
– Учитывая положение вещей, я делаю вывод, что Джордж в данный момент к телефону подойти не может, – отвечает он с некоторой досадой.
– Да, верно.
– Извините, что звоню так поздно.
– Ничего страшного, меня целый день не было.
– Я прямо к делу. Завтра в одиннадцать утра слушания
– Завтра?
– Как я уже говорил, тот, кто должен был вас известить, просто забыл.
– У меня завтра ленч, очень важный, с человеком, которого я не могу себе позволить подвести.
– Я только передаю информацию.
– Звучит как нечто очень важное, но что при этом в более широкой перспективе можно и пропустить, – если это первое появление, то наверняка будут и другие.
– Верно.
– Одиннадцать утра, «Уайт-плейнз».
– Именно так.
– Джордж там будет.
– Подтверждено в суде графства.
– Я постараюсь. В следующий раз было бы приятно узнать заранее.
– Приму во внимание. Доброй ночи.
В эту ночь мне снится лежащий на полу Никсон в сером костюме и белой рубашке. Голова на взбитой диванной подушке, тело извивается из стороны в сторону, будто он пытается развязать узел. Здесь же Пэт, в красном платье, расхаживает по комнате, переступает через него. В этом сне Никсон пытается под платье заглянуть.
– Чулки, а трусов нет? – спрашивает он удивленно. – Это удобно?
– Да, – отвечает она.
Звонит телефон.
– Слушай, ты, сукин ты сын… – орет на меня голос без тела.
Я в ужасе. Это же он, Ричард Никсон мне звонит!
– Ну ты и наглец! – продолжает орать он, а я постепенно прихожу в себя. Это все-таки не Никсон, а отец Джейн. – Как подумаю про тебя или твоего братца, сразу противно становится.
Она меня соблазнила, говорю я про себя, но вслух этого не произношу.
– Я хочу, чтобы ты никогда не забывал, что натворил.
– Постоянно об этом думаю.
Но я знаю, что его это слабо утешит.
– Мы слышали, что дело идет к разрешению, катится своим ходом, будет слушание, пресловутый топор готов упасть, и, в общем, за детей волнуемся, – говорит он.
– Дети сейчас в школе.
– Хватит уже с них. Мы считаем, что они должны остаться в стороне от всего этого.
– Сейчас у них все хорошо.
– Мы считаем, что ты должен куда-нибудь их увезти.
– Я на позапрошлых выходных видел Нейта, в родительский день – он потрясающий спортсмен.
– Не надо, чтобы в них пальцами тыкали, когда все это будет происходить.
– И Эшли пару дней назад звонила. У нас был чудесный телефонный разговор – по-настоящему душевный. Будто мы вместе прошли через какое-то испытание.
– Ты, чмо, – говорит он. – Ты меня вообще не слышишь, что ли? Мы считаем, детей надо увезти из страны.
– Куда?
– Ты бы
мог съездить с ними в Израиль.– Они не говорят на иврите. И вообще едва осознают, что они евреи.
Тишина.
– Ох, дерьмо ты скользкое! – говорит наконец отец Джейн. – Ладно, про Израиль я пошутил.
– Ничего себе шуточка. Разве можно еврею шутить про Израиль?
– А спать с женой брата, пока брат в дурдоме, можно? Я вот что хотел сказать: ты их должен куда-нибудь увезти подальше, чтобы вся история им по мозгам не стучала. Без разницы куда.
– Не знаю, что сказать.
– Слушай, идиот, я тебе заплачу, чтобы ты их увез.
– Они в школе, – отвечаю я. – А по делу: если хотите их куда-нибудь увезти, так запланируйте себе отпуск и скажите мне, когда поедете.
– Сейчас я могу только о себе и своей жене заботиться, – говорит он.
И я слышу, как он плачет. Одиночный возглас, глубокий, ревущий всхлип.
Потом он вешает трубку.
Я вывожу собаку. Утреннее небо густо-синее, полное обещаний и возможностей. Оно невероятно оптимистично – иными словами, нервирует меня, слишком высоко ставит планку.
Для поездки в суд и для ленча я одеваюсь в один из серых костюмов Джорджа, надеваю белую рубашку и синий галстук. Синее кажется мне более оправданным, чем красное – сигнал агрессии. Меня грызет ощущение неизбежного рока.
Одеваюсь как можно лучше, дезодорантом брызгаю не только под мышками, но и в середину груди, внизу на поясницу, куда только могу достать. Я склонен к потению, и когда приходится нервничать, рубашка пропитывается за две минуты.
В «Уайт-плейнз» я описываю круг возле здания суда. Всюду знаки: «Парковка запрещена круглосуточно». В конце концов паркуюсь возле молла «Галерея» и прохожу через него насквозь.
Здание – как всякое современное здание суда – представляет собой безликую крепость, твердыню бумажной волокиты, бюрократии и зарождающегося безумия нашей системы. Опочтарение – уже удел не только тех, кого «ни снег, ни дождь, ни мрак ночи не удержат от скорейшего завершения предначертанного им пути». Оно стало ритуалом ухода: выгнанный работник возвращается и убивает босса, брошенная жена убивает детей, брошенный муж разбивает машины, убивает посторонних, а потом жену. И самое поразительное, что при этом главной темой общих разговоров служит вопрос, какие деньги лучше – «бумага или пластик»? Обесчеловечивание – вот что меня пугает.
Я подхожу, ожидая увидеть репортерский цирк, фургоны телевидения, спутниковые тарелки. Это же Америка, тут все – цирк. То, что здесь не происходит никакого «торжественного события», не лежат красные дорожки, а идет обычная деловая жизнь, нервирует еще сильнее. Вообще «реально» ли то, что не документировано и не сообщено нам обратно средствами массовой информации? Имеет ли значение происходящее, если оно не освещено прессой? И что это говорит обо мне, если, на мой взгляд, все это без телеоператоров как-то нелегитимно?