Да пошли вы все!.. Повесть
Шрифт:
– Он не даст, - ровным голосом, безразличным к переживаниям недотёпистого родителя, отвечала посредница.
Ивану Ильичу нестерпимо захотелось выпороть её ремнём по толстой заднице, накричать, нагрубить, чтобы на тупом бесстрастном лице отразились хоть какие-нибудь чувства, чтобы ожили холодные глаза, спокойно наблюдающие за лавирующим отцом, стремящимся избежать неизбежного.
– А с какой стати должен давать я?
Она молчала.
– Обойдётся! – выкрикнул грубо, присоединившись к мудрому решению банкира, и ушёл с сумкой в кухню.
Подрагивающими от волнения руками он переложил содержимое её в холодильник, оставив для обеда сардельки, и только поставил кипятить воду в кастрюльке, как из комнаты донёсся громкий вопль Дарьки. Малыш опрометью пробежал к двери и заскрёбся
– Что ты ему сделала? – еле сдерживая яростный гнев, громко спросил непутёвый отец.
– Ничего, - спокойно ответила непутёвая дочь, продолжая спокойно болтаться в кресле. – Только сбросила с кресла.
– Не смей его трогать!!! – прорвало Ивана Ильича.
Невинное дитя опешило и замерло, удивлённо вглядываясь в разъярённое лицо родителя.
– Ясно?! – Неудачливый воспитатель обеими руками схватился за стояки, сдерживаясь, чтобы не наброситься и не отколотить бесчувственную рохлю разом за всё. – Не прикасайся к нему! – Успокаиваясь, тяжело дыша, он сбавил тон. – Я тебе запрещаю!
Он впервые в чём-то ей отказывал и впервые что-то запрещал. Раньше, когда жили семьёй, достаточно было отфутболить к Элеоноре, но после развала семьи он считал, что не имеет на то и другое морального права. И вот решился. Да как! И с ужасом увидел, что на неподвижные толстые щёки из широко раскрытых, остекленевших от недоумения глаз скатились две крохотные слезинки и, замедляясь и оставляя прозрачные блестящие следы, поползли на подбородок. Только две, больше не было.
– Для тебя собака дороже дочери! – зло выпалила родная кровь, даже не думая в чём-то винить себя. – Подумаешь, какая-то дворняга! Ей не место в квартире! – в голосе её отчётливо услышалась Элеоноровская непререкаемость.
Иван Ильич не удержался и выплеснул остатки накопившегося за многие годы гнева:
– Тебе – тоже!
Щёки её коротко дёрнулись вместе с уголками упрямо сжатых тонких губ, сбросив сиротливые слезинки с подбородка, вся она напряглась, выпрямив спину, в зло прищуренных глазах засверкали огоньки ненависти. А он ещё добавил огня в ядовитое пламя:
– И какая ты мне дочь? – совсем потеряв разум от обиды за себя, и за неё, и за всю их лживую семейную жизнь, пробормотал вопреки воле отец. – Разве может быть у Петушкова Ивана дочь Звездина с отчеством Львовна?
– Ты сам виноват! – тут же отпарировала не дочь. – Почему не помешал переименованию? – Встала и добавила с горечью: - А я-то собиралась перебраться к тебе насовсем.
«Не верю!» - мелькнуло в воспалённом уме Ивана Ильича. – «Не верю! Лжёт! Мать никогда не разрешит, да и сама лгунья не захочет». Так он воспринял неожиданное заявление Звездиной и промолчал, испугавшись: «А вдруг на самом деле! А вдруг настоит на своём! Что тогда? Избави бог!. Как жить в этой конуре со взрослой дочерью? А там появятся и Валерики, и Виталики с дикой музыкой». Нет, он не хотел, чтобы она постоянно была здесь. Не хотел даже, чтобы появлялась часто.
Не дождавшись ожидаемой радостной реакции, дочь боком прошла к выходу, заставив отказавшегося от неё отца попятиться в коридор. Около двери замешкалась с замком, не соображая, в какую сторону отодвигать защёлку. Иван Ильич прерывисто вздохнул и брюзгливо спросил в округлую, уже бабью, спину:
– Сколько надо? Я забыл.
Она повернулась и обычным голосом без всяких эмоций подсказала:
– Штуку!
Невольный банкир достал тощую казну, вытащил предпоследнюю зелёненькую штуку и протянул ей. Она взяла, небрежно сложила вчетверо, с трудом засунула в задний карман туго натянутых жирным задом джинсов, справилась с задвижкой и вышла, не поблагодарив, не простившись и не простив. Дети, особенно взрослые,
никогда не прощают родителей.А грешный родитель прошёл в комнату и в изнеможении рухнул на диван. Он чувствовал себя так скверно, что впору бы надрызгаться, да в доме ничего спиртного не было. «А надо бы иметь заначку», - отвлечённо подумал он, ощущая нарастающее чувство угнетающей вины за дочь, некрасивую и бесталанную, помыкаемую матерью-жандармом и отталкиваемую бесхребетным отцом. «Пожалел какой-то жалкой тысячи!» - упрекал он себя с запозданием, характерным для «вшивых интеллигентов», всегда готовых на любой компромисс, чтобы потом бить себя в грудь и каяться. Не облегчили гнусного душевного состояния и пришедшие на ум дурацкие литературные сентенции о том, что природа отдыхает на первых детях, и что зачатые без любви они всегда дебильны. А ещё он, судя по всему, наделил дочь наихудшими из своих качеств – ленью и безволием. Разве виновата она, что семя произросло на дурной почве? Надо деликатно помогать преодолевать жестокое горе, порождённое бесталанностью и неказистой внешностью, а не учить, походя, не научившись сам. «Когда придёт, обязательно попрошу прощения», - твёрдо решил он, - «и впредь отказа ни в чём не будет», - и тут же засомневался: «А если всё же решится перебраться сюда? С Валериком и Виталиком? Нет, мать не позволит», - успокоил себя, передав решение другому и успокоенный неожиданно заснул. Родители всегда оправдывают и прощают детей.
Проснулся от громкого бульканья и шипения, доносящегося из кухни. Резво подскочив, поспешил на помощь и успел-таки вовремя снять с электроплиты забытую кастрюльку с остатками воды, чуть прикрывавшей дно. Выглянул за дверь – Дарьки не было. Посидел у стола, вспоминая, как хорошо начался день, и как скверно он продолжается. Поразмышляв, опять наполнил ещё не остывшую кастрюльку водой и поставил греть. Снова выглянул за дверь – никого. Сварил три сардельки. Одну нацепил на вилку и без всякого удовольствия сжевал половину, не ощущая вкуса. Отложил на тарелку остаток вместе с вилкой. За дверью – пусто. «Вот негодник!» - подумал с досадой. – «Подумаешь, сбросили! Шуму больше, чем боли! Обидчивый какой нашёлся! Терпи! Жизнь – она, брат, порой преподносит и не такие болезненные сюрпризы», - мысленно поучал терпеливый исчезнувшего потерпевшего. – «Надо привыкать терпеть. Самому же во благо. Пойти, что ли, поискать?» - нетерпеливо подумал Иван Ильич. – «А ну как любительница собак пнула его на выходе?» - Поспешно оделся, в нетерпении толчком открыл дверь и увидел отскочившего Дарьку. Вернувшийся малыш отбежал к самому спуску и вяло помахивал обрубленным индикатором настроения, выжидающе глядя на хозяина улыбающимися глазами, в которых явственно читалось: «Не переживай, я тебя не виню!».
– Дарька! – не сдержав эмоционального всплеска, закричал Иван Ильич. – Друг ты мой сердечный! Пришёл, молодчина! Заходи! – и пошире распахнул дверь для малыша. – Заходи, не бойся – её нет!
Пёс, не торопясь, вошёл, словно сделал одолжение, и насторожённо остановился на пороге комнаты.
– Нет её, нет! – убеждал хозяин, оказавшийся плохим защитником. – Не бойся! Больше я тебя в обиду никому не дам, - пообещал почти клятвенно. – Больше она тебя и пальцем не тронет!
Дарька усиленно нюхал воздух, испорченный запахом вражины.
– Это твой дом, - заливался щедрый хозяин, - и мой, - поправился тут же. – Наш, - уточнил окончательно. – И только мы в нём хозяева. Есть хочешь?
Дарька вопросительно посмотрел, услышав вкусное слово, и важно прошёл в кухню. А Иван Ильич, торопясь, разрезал две с половиной сардельки на кусочки и, положив в псовую посудину, примиренчески подвинул малышу. Тот степенно обнюхал и, не торопясь, принялся примиренчески заглатывать кусок за куском, почти не разжёвывая. Иван Ильич как хорошая хозяйка с удовольствием смотрел, улыбался, и ему тоже захотелось чего-нибудь пожевать. Но он выждал, пока Дарька всё съест, вылижет тарелку, проверит, не завалился ли какой-нибудь кусок под неё, оближет нос и усы и, вздохнув, отойдёт и уляжется на облюбованном пороге, положив морду на передние мохнатые лапы и наблюдая за хозяином. А тот, прощёный, под неотступным взглядом простившего удовлетворился, почему-то стыдясь, куском хлеба с маслом и остывшим чаем.