Дальние снега
Шрифт:
Катенька взбаламучивает, Нина успокаивает, как тихий плеск спокойного ручья.
И подростком Нина предпочитала игры тихие, серьезные, вечно разгадывала шарады.
Катя же с удовольствием изображает ястреба, гоняющегося за цыплятами, вместе с мальчиками „берет в плен шаха“, играет в чых-чых [9] .
Хотя эта тихоня Нина, если надо, проявляет и характер. Каким недоуменно-холодным взглядом окинула она престарелого богача Гурашвили, осмелившегося сделать ей комплимент…
9
По удару камня о камень
Она не умеет лукавить и всегда остается сама собой…»)
Прасковья Николаевна пошла распорядиться по хозяйству, а Нина после завтрака отправилась разыскивать Маквалу.
Восемнадцатилетняя Маквала — внучка садовника Малхаза — рано лишилась родителей и была в доме Чавчавадзе скорее доверенной Нины, чем служанкой. Имя Маквала [10] как нельзя лучше подходило ей: «терпкие» глаза казались омытыми дождем ягодами ежевики. Смугловатое лицо с темным пушком над верхней губой было всегда жизнерадостным, улыбчивым. Тонкие губы легко приоткрывали крупные белоснежные зубы.
10
По-грузински «маквали» — ежевика.
Нина обучила девушку грамоте, и, обладая превосходной памятью, та легко заучивала отрывки из «Витязя в тигровой шкуре», стихи Нининого отца, с жаром декламировала их, наигрывая на чонгури.
Маквала отличалась покладистым, веселым нравом. Прасковья Николаевна без опаски вводила девушку в круг своих детей, хотя ее немного смущала суеверность Маквалы. Девушка искренне верила, что кровью летучей мыши можно свести веснушки с лица, что если по рукаву ползет червяк — это значит, он измеряет, сколько аршин материи надо заготовить для нового платья. Чтобы приручить кошку, Маквала выстригла ей на лбу клок шерсти и, поставив перед кошкой зеркало, трижды сказала ей:
— Это твой дом!
Нина нашла Маквалу в винограднике — та помогала деду.
На Маквале — шаровары, расшитые у щиколоток, платье с длинным поясом, с крючками-застежками впереди. На ногах — мягкие коши. Чутко подрагивают четыре темные косички — две впереди и две сзади.
— Доброе утро, дедушка Малхаз! — приветливо сказала Нина.
— Самое доброе.
Малхазу, наверно, лет под сто. Он хорошо помнит кровавые набеги персов, не прочь рассказать Нине о том, как был садовником у ее дедушки Гарсевана — посла грузинского царя Ираклия II в Петербурге, как хоронил он своего господина в Александро-Невской лавре.
— Я в полдень приду, напишу письмо твоему брату, — обещает Нина старику.
— Спасибо, госпожа, что помнишь, — благодарно посмотрел Малхаз, разминая уставшие пальцы. Волосы на них походили на мазки сажи.
К Нине подскочила Маквала.
— О-о-о! Пришла! — ухватив за руку, повлекла ее в дальний угол сада, в самые густые заросли его.
Маквала первой в доме заметила истинные чувства Нины к «дяде Сандру», как в детстве называла Нина Грибоедова. Живые глаза Маквалы мгновенно отмечали и легкий румянец, каким покрывались щеки Нины, когда в доме появлялся Грибоедов, и то, как зачарованно слушала Нина рассказы отца о Грибоедове.
Нина еще не отдавала себе отчета в зарождающемся чувстве, а Маквала уже в прошлом году как-то вечером прошептала:
— Любишь?
Из-за темноты она не могла видеть, как до слез покраснела Нина. Маквала уверенно сказала немного хрипловатым голосом:
— Любовь, как мускус, — не спрячешь!
Сейчас, в дальнем углу сада, забравшись в пещеру из плюща, вход в которую был скрыт темно-зелеными копенками самшита, Маквала, жарко дыша в ухо Нины, допытывалась:
—
Ты его не боишься, госпожа? Он уй какой умный!..Ну, это Маквала только сболтнула насчет страха. Ей и самой Грибоедов очень нравился. Такой простой. Спрашивал ее: «Ну, как, Ежевичка, я играю на чонгури?»
— Что ты! — тихо ответила Нина, и непонятная тревога, в последнее время все чаще овладевающая ею, сжала сердце: — Что ты, он никогда не показывает своего превосходства. Только ему, наверно, совсем неинтересно с девчонкой…
Маквала вдруг спохватилась, что ей надо помогать Соломэ, и умчалась в дом. Нина же еще долго сидела на каменной скамейке под платаном.
Свешивала в воду около моста свои пряди ива, отливали лаком листья магнолии. Широкий коридор из переплетенных виноградных лоз упирался в поляну, и лишь кое-где сверху тонкими нитями прорывались к земле солнечные лучи.
Да, Маквала права. Каждый раз, когда Нина думала теперь об Александре Сергеевиче, сладкий холодок проникал в ее сердце.
Грибоедов был уже дней десять в городе, ежедневно приходил к Прасковье Николаевне, и всякий раз Нина трепетно ждала его прихода.
Ей нравилось в нем все: мягкие волосы над выпуклым лбом, крутой подбородок, крупные (словно бы немного подвернутые вперед) уши, широкие брови под стеклами очков в тонкой оправе. Особенно же любила Нина его глаза. Они все видели, всему давали мгновенную и точную оценку. Трудно было назвать их цвет: они темнели, если Александр Сергеевич сердился, становились светлыми в радости и веселье, в них прыгали чертики, когда Грибоедов, надев красную турецкую феску и белый халат, отплясывал с детьми какой-то дикий танец или вместе с Давидом гонял кнутом волчок, сделанный из кокосового ореха. Иногда глаза его затуманивались — вроде бы и здесь человек, и очень далеко: видит что-то свое, а потом возвращается из этой дали, немного смущенный невольной отлучкой.
Во всем, во всем — необыкновенный и непостижимый. В одиннадцать лет стал студентом университета, за шесть лет окончил три факультета. Папа рассказывал: готовился к экзаменам на доктора права, но услышал, что неприятель вторгся в русские земли, все бросил и поступил корнетом в Московский гусарский полк.
А сколько языков знает! И какой талантливый! Когда написал даже самые первые сцены комедии, о ней заговорила вся просвещенная Россия.
Нина знала пьесу почти наизусть, отец давно принес ее, и уговорила домашних поставить спектакль: его никто нигде еще не ставил. Фамусова играл дядюшка Гулбат — они обложили его со всех сторон подушками; Лизу — Маико, а сама Нина — графиню-внучку.
Нет, если в мире и существовал герой, то им был именно Грибоедов.
Папа, ее храбрый, воинственный папа, даже не подозревал, с каким интересом она прислушивается к его рассказам о редкостном, как он назвал, холодном бесстрашии Грибоедова:
— Поверите ли, в персидскую кампанию выехал на бугор под обстрел неприятельских батарей. «Что ты делаешь, сумасшедший?!» — крикнул ему друг из укрытия. «Привыкаю к ядрам», — нисколько не рисуясь, пробормотал Грибоедов.
Оказывается, он «лечился от робости»: приказал себе не дрогнуть перед ста выстрелами и только затем, повернув коня, медленно отъехал прочь.
…Потом стали приходить письма Александра Сергеевича к Ахвердовой. Прасковья Николаевна, читая их вслух, ахала, дойдя до того места, где Александр Сергеевич описывал, как обычную поездку, участие в перестрелке под стенами Аббас-Абада.
Адресовано было несколько писем и Нине. Она хранила их то здесь, то возила в ларце в Цинандали и там прятала в дупле орехового дерева. Их содержание хорошо знала Прасковья Николаевна — Нина ничего от нее не скрывала, — но так заманчиво фантазировать, будто у тебя есть «своя тайна».