Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эжену мерещилась Африка, настоящая Африка, он тоже был Тартареном. Но славный тарасконец, в свою очередь, разве не был немного художником?

И вот, можете себе представить, не успел еще окончательно выветриться запах июльского пороха, как домовитый Эжен, успевший уже за свою сравнительно короткую жизнь приобрести массу неискоренимых привычек, на борту корвета «Перл» отплыл в Алжир, в самом деле как Тартарен на охоту, в пустыню, за львами.

В Африку! В Африку! К берберам! К первобытному чувству свободы, к дикой и сумрачной грации, отличавшей людей, у которых легенды вместо истории, вместо гостиных шатры и вместо фиакров верблюды.

Корвет-авизо «Перл» направлялся

в Алжир и Марокко с «визитом дружбы» — этот визит должен был состояться почти через четыре года после того, как французские пушки упрочили влияние Франции в Африке. Алжир был почти что колонией, хотя и непокорной колонией, и местных вождей приходилось время от времени задабривать хотя бы видимостью уважения к их суеверной власти.

Посольство возглавлял граф Шарль Морнэ, дипломат. С ним Эжен познакомился у мадемуазель Марс, знаменитой трагической актрисы, постоянной любовницы графа.

Шарлю Морнэ необходим был художник — Эжен согласился войти в состав экспедиции. 8 января 1832 года он прибыл в Тулон — «Перл» готов был к отплытию. Эжен выглядел довольно смешно в походном костюме — в картузе, к которому прицеплен был накомарник, в пыльнике, в сапогах, опоясанный замысловатым ремнем с множеством кожаных кармашков — для ножей, для карандаша, записной книжки и пр. Но он взошел на борт, чувствуя себя хорошо снаряженным.

Шторм ускорил обычно довольно долгое и скучное плавание. 20 января «Перл» стал на танжерском рейде.

11

Белый город блистал под лиловым небом; глубина его была столь ощутима, что оно казалось беззвучно разверзшейся пропастью. Бесконечное молчание юга, где вся интенсивность сосредоточивается в разнообразии и яркости цвета, а звуки как будто гаснут, отодвигаясь куда-то; крики продавцов на причале и гортанные команды черного боцмана с соседнего судна, далекий гомон базара — все это звучало беспомощно, взвешенное в сплошном беззвучном сиянии. Тяжелый ослепительный юг, Африка.

Миссию под предводительством Шарля Морнэ встретили с подобающей вежливостью. К французам приставили генерала императорской гвардии Абу. С чисто восточной небрежностью и чувством достоинства он сопровождал иностранцев, исчезая неожиданно где-нибудь на ослепительной площади — время от времени он укрывался в глубокой тени лавки, темной и тесной, как старинный сундук, чтобы полчасика покалякать с хозяином и отдохнуть от жары.

Они были на приеме во дворце у паши. Они сидели на полу, на тоненьких белых матрасах, и раб-мулат в желтом кафтане обносил их чаем.

По улицам шествовали, очень редко и совсем не спеша — один скрывался за ослепительно белым углом, другой появлялся некоторое время спустя — люди в тогах. Каждый из них мог обернуться и, не ожидая вопроса, сказать, показав зубы, пригнанные с ювелирной точностью: «Я Ганнибал. Мне две тысячи лет. Я живой, вы можете до меня дотронуться».

Это было так удивительно, что в самом деле хотелось дотронуться; между тем все это было реально и плотно, может быть, плотней и реальней, чем оставшийся за морем Париж.

«Вообрази, милый друг, — пораженный, написал Эжен Пьерре, — все то, что прогуливается по улицам с заходом солнца, величественно поправляя свои шлепанцы: персонажи времен консульства — Катон, Брут, которым не хватает только спеси, чтобы окончательно быть похожими на завоевателей мира...

Рим больше не в Риме».

Южная ночь спускалась на землю стремительно, и город совершенно темнел — не было видно светящихся окон, дома выходили на улицу глухими стенами. Только в глубинах дворов, в недрах лавок, зашторенных тяжелыми тканями, едва виднелись тусклые очаги

света, означая беседу или просто молчаливое времяпрепровождение перед лампой, коптящей овечьим жиром. Все остальное происходило в мягкой густой темноте, даже медлительные и сладострастные танцы с неторопливым шарканьем по твердой, как камень, земле, с задумчивым цоканьем, под скудную музыку туземных инструментов.

В Танжере был еврейский квартал. Марокканские евреи, мориски, среди которых многие были потомками тех, кто некогда бежал из Испании к гостеприимным и равнодушным арабам, выглядели так же величественно и так же были преисполнены своей собственной древностью, как и все, кто населял эту землю. Кроме - того, они были простодушны и жизнерадостны, как будто преодолели некий барьер, за которым и начинается радость. Их многовековое горе, спрессовавшись под давлением времени, стало пластичным и потеряло привкус печали: легенды не бывают печальными.

Эжена повели на еврейскую свадьбу, на праздник, во время которого уверенная жизнеспособность этого народа изливается с особым и трогательным благодушием.

Свадьба в двух действиях: дневное и «после антракта» вечернее. Днем у дома собирается толпа, понимающая важность события и поэтому считающая своим долгом отложить все дела. Они будут здесь целый день и часть ночи.

Эжен боялся что-либо забыть — он рисовал и все подробно записывал:

«...Евреи, сидящие на ступеньках, наполовину выделяясь на двери, с очень ярко освещенными носами. Один стоит во весь рост на лестнице; падающая тень в рефлексах выделяется на стене. Отражение светло-желтое».

Толпа расступилась — Эжена пропустили в комнаты. Здесь ничего не скрывали, как бы приглашая проникнуться величием и красотою обрядов.

«Возле скрипача красивая еврейка: жилет и рукава малиновые с золотом... Ближе к переднему плану еще одна, закутанная в белое, которое ее почти скрывает. Тени с сильными рефлексами, белое в тенях.

Старый еврей с бубном; на голове старый платок; видна черная ермолка.

Женщины в тени около двери, в сильных рефлексах».

Рефлексы — Эжена поразила интенсивность проникновения цвета в соседний — красное отражалось в зеленом, зеленое — в белом, тени светились, как будто бы в каждую внесен был особый фонарь; света было так много, что, не помещаясь, он двигался, он перетекал, как нечто живое, беспрестанно меняясь. Это была грандиозная лаборатория, созданная специально, чтобы доказать его правоту, чтобы подтвердить его догадки, его интуицию, все то, чему он сам успел научиться и чему научил его Констебль в год «Хиосской резни»: свет и цвет — это нечто единое, зависящее одно от другого, изменчивое. Если вас спросят; какого цвета? Вы должны ответить вопросом: когда? Вечером цвет заливался желтым, как масло, светом свечей и красноватым факелов. Как в «Убийстве епископа Льежского».

«....Наряд еврейки. Форма митры. Раскрашенное лицо. Крики старух. Молодые замужние женщины, держащие светильники, пока ее одевают.

Прибытие родных. Восковые свечи; два факела. Суматоха. Освещенные фигуры. Беспорядочная толпа мавров. Невеста, поддерживаемая с двух сторон».

Он жил этим, он вбирал это в себя, как удав, огромными порциями, он наслаждался, потому что наслаждение предшествует творчеству.

Днем вместе с Шарлем Морнэ он отправлялся с визитами к консулам. В Танжере были консульства почти всех европейских стран — они располагались обычно за городом, в тенистых садах, в зелени, в которой апельсины были развешаны, как фонари.

Поделиться с друзьями: