Делакруа
Шрифт:
Герцогиня Беррийская и герцог Орлеанский, две соперничающие ветви Бурбонов, перехватывают друг у друга опального автора «Сарданапала», которому не всегда есть на что пообедать.
Юного герцога Орлеанского называли «романтическим герцогом». Он был либерален и поддерживал молодое и дерзкое течение в живописи, он был одним из тех заказчиков, которых в романтических ателье знали прекрасно, — он и в самом деле очень любил и ценил эту живопись. Кроме того, он был сторонником конституционной монархии.
Яростную роялистку герцогиню Беррийскую, верившую в богоданность монархической власти, можно было бы назвать «романтической герцогиней». Она была убеждена в гибельности всех конституций и спасла Эжена Делакруа от тюрьмы.
Однако им обоим свойственно было то, что можно назвать романтическим
Итак, представьте себе огромный каменный зал в замке епископа Льежского. Арденнский вепрь, граф Гильом де ля Марк, захватил этот замок и пирует здесь вместе со своими бандитами. Колеблется пламя свечей — и от ветра, который сюда проникает сквозь щели в стрельчатых окнах, и от пьяного дыхания и воинственных восклицаний. Здесь их много — они едят жареное мясо и пьют вино, они бросают кости собакам и вытирают руки о штаны, которые запачканы кровью.
Вводят епископа. Ропот усиливается. С него срывают ризы — он поднимает очи горе. Ему перерезают горло — ропот превращается в восторженный вопль: пир удался на славу.
Прекрасный сюжет! Эта толпа, эта темная страсть, этот ропот, эти тени, которые мечутся, этот свет, который то угасает, то вспыхивает, это волнение!
Для поколения, которое в страстном ожидании политических перемен отращивало бородки а-ля Генрих Третий и шило себе жилеты пурпуровых и изумрудных тонов, волноваться было потребностью.
Эжен сам волновался и умел волновать — это было, собственно, его единственной целью. Он не проповедовал какие-либо идеи, но подготавливал душу к восприятию этих идей.
Эжен Делакруа сосредоточил свет в центре картины — на накрытом столе и на ризах епископа Льежского. Этот свет напоминал свет на картинах Рембрандта — он подчеркивался клубящейся мглой, которая делала потолок беспредельным. Этот свет напоминал свет, озаривший ясли, когда родился Христос, — только здесь рождалось убийство.
Эжен сосредоточил мрак на первом плане, на фигурах, ринувшихся к этому свету. Это не волхвы, которые пришли поклониться спасителю, — это пьяная шайка арденнского вепря.
Персонажи картины жестикулировали преувеличенно резко, но ведь они не молились, они угрожали, они были готовы убить.
Среди тех, кто видел картину Эжена еще в мастерской, кто был от нее в полном восторге, следует назвать совсем юного еще тогда Теофиля Готье: первого, кто сшил себе пурпурный жилет, — он готовился к премьере «Эрнани».
Теофиль Готье сначала учился живописи, потом начал писать. Он прекрасно чувствовал цвет — его стихи были окрашены ярко и плотно: желтое, красное, белое... Естественно, что и живопись он прекрасно чувствовал и прекрасно о ней писал. Кроме того, он был бескорыстен и доброжелателен: каждую неделю он открывал в ком-либо талант, а открывши, писал ему панегирик, который печатали, благо газет было много. Множество репутаций создано Теофилем Готье.
«Какая дьявольская радость и кровожадность! Как они теснятся, бранясь, как все это великолепно смердит!» — написал Теофиль об «Убийстве епископа Льежского».
На представлениях «Эрнани» среди романтиков, занимавших партер, Теофиль Готье был, может быть, самым рьяным. Он прилежно посетил все сорок спектаклей, он был, пожалуй, всех занятней одет, он приносил с собой деревянную дудку, издававшую невыносимые для классиков звуки, а однажды ухитрился захватить с собой даже литавры, на которых гремел, стоило сражению немного утихнуть.
Эжен не был ни на одном из этих спектаклей, он недолюбливал этот фанфарно-трещоточный стиль.
Эжен считал себя денди, а денди и шум, наивная самореклама и денди несовместимы, как он полагал.
Между тем Франция стремительно шла к переменам. Бурбоны как будто стремились всем доказать, что они являются именно теми, за кого их принимали, что здесь нет ошибки и не остается надежд.
Свекор герцогини Беррийской Карл Десятый желал править Францией так, словно вернулись времена Ришелье и мадам Помпадур.
Сахарная голова был гораздо более похож на монарха, нежели его толстый либеральный предшественник. В его узком черепе
умещались только две идеи: идея законности и абсолютности собственной власти и идея возмездия — за годы изгнания, за смерть сына и брата, за весь старый режим.Однако свобода — это напиток, воспоминание о вкусе которого не стирается в том, кто его однажды попробовал.
А человечеству приходилось припадать к этому напитку все чаще, и раз от разу вкус свободы становился острее.
Распространяясь, эта жажда свободы захватывала целые нации, целые континенты: они призывали свободу, и она затапливала их, как наводнение: схлынув, она оставляла после себя ил, пепел и горе, но человечеству она нужна была снова и снова; эта жажда свободы становилась нравственным долгом, выполнение которого было обязанностью, непосильной для многих, и тогда его поручали избранным, которые как будто бы концентрировали в себе эту жажду, это неутоленное и неотступное желание; неожиданным и грандиозным усилием они, эти избранные, раздвигали тесные стенки своего интеллекта, ломали клетку, в которой привычно ленился разум, и снова мир затопляла эманация свободного духа — ее вдыхали, как вдыхают нашатырный спирт, люди, которые были погружены в привычный обморок рабства. Байрон, Гюго, Делакруа и Стендаль, та грандиозная центробежная энергия, которая реализовалась самыми различными способами, представляла собой не что иное, как концентрированную жажду свободы, концентрированную настолько, что, даже высвобождаясь, она не редела, она изливалась бесконечным и равномерно плотным потоком, как изливается лава из вулкана, прорвавшегося на неисчерпаемых залежах магмы. И семьдесят два романа, которые одним духом написал Оноре де Бальзак, что это, как не отрезок огромной раскаленной реки, которая была только искусственно, только условно перегорожена его рождением и его смертью, монолит, который, раскалившись, расплавился под грандиозным давлением накопленных человечеством творческих ценностей?
Если игнорировать эту жажду свободы, бесконечного расширения себя в этом мире, бесконечной экспансии, то стремление к творчеству окажется всего лишь занятным психологическим казусом.
Если игнорировать это стремление к свободе, присущее человеку как таковому, то Июльская революция 1830 года покажется нам таким же психологическим казусом.
В самом деле, ордонансы, опубликованные в «Мониторе» 26 июля, которыми Карл Десятый фактически аннулировал хартию, не должны были особенно взволновать главных исполнителей этой революции — парижский народ, поскольку самая хартия не для них была издана. Какие права мог гарантировать конституционный закон парижским рабочим, парижским ремесленникам, владельцам микроскопических лавок, домохозяевам, ютящимся в одной комнатушке и две другие сдающим бедному студенту и нищей швее? Для того чтобы иметь право участвовать в голосовании, надо было платить триста франков прямых налогов, а чтобы быть избранным — тысячу. Первое из этих прав хартия предоставила только половине процента французов, вторым могли воспользоваться не просто богатые, но очень, чрезвычайно богатые люди. Конечно, рабочие жили ужасно; работая по двенадцать, по тринадцать часов, они зарабатывали буквально гроши, но по сравнению с последними годами Империи уровень их, с позволения сказать, благосостояния был несколько выше. Кроме того, это было все-таки мирное время, беспощадный капрал уже не заставлял их проливать свою кровь.
Они пролили ее в июльские дни на баррикадах Парижа с воодушевлением, которое страшно напугало воинственных журналистов и парламентариев, собравшихся в отеле «Лафитт» и вздрагивавших от ударов набата, гремевшего над предместьем Сент-Антуан, откуда всегда все начиналось.
Это были действительно великие дни, и Эжен Делакруа был их свидетелем. Он дышал пороховым дымом, пронизанным стрелами ослепительных лучей июльского солнца. Он видел этих людей в заплатанных куртках, с худыми ключицами, выступающими из-под расстегнутых воротов. Лихорадочно оживленные или, наоборот, мрачно сосредоточенные, они с такой решимостью становились под пули, с такой страстью стреляли в солдат короля, как будто они ясно различали встающий над королевским дворцом призрак старого режима, призрак Бастилии.