День рождения женщины средних лет
Шрифт:
А однажды, когда сидели мы с нею в каком-то похабнейшем месте среди бандитов и шлюх, расплодившихся тогда, словно тараканы в жаркое лето, сидели и изнывали от желания, невозможности, касались друг друга, только еще тяжелее становилось, тянулись, маялись – перегибались через стол, шептались, целовались тайком, руки друг другу гладили – вдруг сказала она внятно и трезво – хотя и выпили мы тогда уже немало дрянного коньяку, подававшегося в ту страшную осень повсюду, – сказала твердо и беспощадно: «Нам осталось – до твоего отъезда. Ты – аптекарь, всё взвешиваешь, всё экономишь... Когда будешь тратить?»
Тут я и зашелся, засуетился, чего-то стал придумывать, решать – и всё без толку. Она-то понимала, что ничего не решишь, а я еще метался. И добился-таки своего – уехали мы с нею на два дня в Суздаль, в отель: чего это стоило
А потом заснул я – прямо на ней. И проснулся утром. И увидел ее – уже в стальной ее броне. На лице грим, в руках сумка. Собирайся, говорит, пора.
И уехали мы из рая.
По дороге таксист всё на нас в зеркальце посматривал, помню. А потом, когда я ее перед подъездом высадил, он развернулся, притормозил, достал бутылку всё того же отвратительного коньяку, которым вся страна спасалась, и стакан мне налил. Прими, говорит, мужик, двести грамм, а то ты совсем плохой стал. И даже денег брать не хотел, как в мелодраме, но потом взял всё ж.
Вот и вся история. После всё пошло-покатилось. Уехал я на стажировку, жену взял, тут и бухнуло, взорвалось. Я было туда, ее спасать, да уж никак невозможно. Не проедешь. И куда она там со своим горбуном делась – не знаю. Разве я вам не сказал? Муж-то ее горбун был, как там у них получилось, не знаю, но горбун, убогий. Вот она его и не бросала – нехорошо, мол, грех убогого-то бросить... Какой-то он был не то сценарист, не то режиссер, я несильно тогда разбирался, да и не интересовался. Талантливый, говорили, и человек вроде порядочный, да мне-то что?..
Теперь же видите этой грустной повести финал. Жена на голландской ферме с рассадой возится. У нее от веку такая мечта была – о земле, зелени, откуда в ней это крестьянское взялось – ума не приложу... Иногда в гостях у нее бываю, но нечасто, чтобы не докучать. А большею частью здесь, на рю Дарю, с вами, глубокоуважаемые, в ожидании милости Божией и людской... Капля еще есть? Благодарствуйте...
Мерси, месье, мерси... Мерси, мадам. Благодарю, господа, за помощь, благодарю, господа... Мерси, мадам... Что? Какой Володенька?! Меня зовут Петр Григорьевич, мадам... Мерси, месье, простите, что заставил вас нагнуться, дай и вам Господь избавления от страданий ваших... Нет, мадам, вы ошиблись, я советую вам следовать за вашим мужем, ему с его изъяном непросто в толпе.
...В следующую ночь он снова сидел у ограды собора Александра Невского и рассказывал свою историю желающим скоротать время нищим. Вина на этот раз не было – даже из картонного пакета. Но кто-то из знакомых прихожан оставил ему упаковку – шесть банок пива. Он расходовал это богатство экономно, но до рассвета не хватило, и он снова с грустью вспоминал тот стакан коньяку, что налил ему когда-то московский таксист.
Масло, запятая, холст
Ну, ребята, наливай. Чего там у нас сегодня? Смирнофф двадцать первый, мать бы его... А ведь хорошая же водка, натуральная, скажи? А что-то не то... Сладкая, что ли? Или вода у них тут такая? Всё натуральное, за фальсификацию тюрьма, а всё ненастоящее. Блябуду, ребята, а сейчас коленвал – помните коленвал? Ну при Черненке, кажется, появился или даже раньше – я этот гадский коленвал вспоминаю. Ведь чистый керосин был, изо рта дизельный выхлоп, а уже кажется, что тот керосин лучше шел, чем
эта джинуин грэйн, задавись она конем. И салями ихнее драное, как бумага копченая... То ли было, сосисочек пластмассовых отваришь, пельменей из пачки, котлетку за двенадцать копеек из пекинской кулинарии... Кайф! Ладно. Я понимаю, что ностальгия. Но разве от понимания легче? Ну не лезет в меня их гросерия, и дринк не лезет... Ну-ну, давай-ка сюда, мало ли что не лезет. А воля советскому человеку зачем? Он сказал «Поехали!» и махнул рукой... Ухх! За их сухой закон! Сухой закон – основной закон социализма.Я всё, как эту бутылку вижу, однофамильца ее вспоминаю и никак рассказать вам не соберусь. Был у нас один, кое-кто из питерских его тоже знал, Колька такой Смирнов, мазила-мученик. Не слыхали? Понятно, у вас же в Хохляндии свои были гении и звезды, Задуйкоза какой-нибудь или Поперденко, несли свет авангардизма над широким Днепром... Ну хорош, что мы, за многонациональное братство драться здесь будем? Слушайте лучше, интересная байка...
Вот. Значит, Колька Смирнов. Москвич он был, насколько я знаю, коренной. Вроде бы в пятидесятые, в самом начале, уезжал куда-то на несколько лет по распределению, да в эвакуацию с матерью где-то под Пермью припухал, а так – всю жизнь на Маросейке. Кончил он Полиграфический, художник печати, а по главной профессии был стиляга. У вас-то, я думаю, это всё по-другому выглядело, да? С одной стороны, беспросветней, наверное, с другой – не настолько сурово... А в столице это целый мир был, целая жизнь! Фарцовка! Пиджачки знаете как проверяли? Фирменный вот тут, под воротником, должен был быть подшит суконочкой такой специальной. И показывали, как сыщики: отворачивали вот так... А галстуки! А носочки безразмерные, первый раз увиденные, – чудо цивилизации... А ботинки на подклеенных тушинскими артельщиками тракторах... А самострок, подделки с лейблами! Я вчера в лавку пошел, штаны прикупить, разорвались джинсы-то, говно у них теперь... И вспомнил первые свои «ли» в сантиметр толщиной. Я их как раз у Кольки-то Смирнова и купил за триста пятьдесят рублей. Какой же это год был? Не помню... До фестиваля еще... Не поверите, вы ж молодые, – вся общага приходила молнию на ширинке смотреть! А я потом мать заставил в старые, из отцовского форменного синего шевиота, тоже молнию вставить вместо пуговиц. Советскую, конечно... А она у меня на плясках и накрылась! «Рок эраунд зэ» – а у меня яйцеклетка в семейных трусах наружу! Билл Хейли пел, его Хелеем тогда называли, многое через поляков шло. Да...
Где теперь все эти стильные, центровые? Кто в абстракционисты, кто в лабухи... Ранний боп, Пэт Бун, Луи Прима и Келли Смит – всё было кучей... А теперь кто где. Кто в родную землю лег, скирявшись. Кто одумался и в большие начальники вышел, в заслуженные, джаз разрешенный играет, соцреализм недобитый добивает осторожненько. Кто в Мордовской республике, срочок-другой оттянув, на медсестре женился и в передовые шофера вышел... А кто, дожив до шестьдесят восьмого – семидесятого, подался на родину джинсов. Я-то, долбец, до последнего сидел, всё ждал чего-то, пока чуть дверь не захлопнулась...
Так. Давай-ка наливай, разволновался бедный старик. Заехал в мемуары. У всех? Ну, будем... Я тогда за дудку и взялся, Хоукинса пытался снимать, на танцах в цэдэса лабали. Пиджачок у меня был!.. Плечи, разрезик в глубоком тылу, в кармане платочек пришит... Весь барак мой измайловский сбегался смотреть, когда я, в сумерках уже, с альтом в чехле уходил нарядный. Эй, папина «победа», пацаны кричат, обезьяна стильная! А папаши-то моего последняя победа – в тридцать восьмом... Ну ладно. Хватит.
А Колька Смирнов, конечно, принялся тогда малевать, сначала, как все, беспредметицу, Поллок тогда как раз до нас дошел, потащили дурь всякую на холсты. Выставками еще, даже бульдозерными, не пахло, еще и в Манеже Никита не матюкался. А просто по мастерским, по квартирам ходили картинки смотреть. И я ходил, большой был любитель, хотя не понимал многого. Начали, понятное дело, и атташе, какие поумней, покупать потом кое-что, Костаки их привозил... Но Колька скоро и от экспрессионизма абстрактного отошел, очухался, хотя ценил абстракцию и понимал. Но рисовальщик он был хороший, форму здорово видел и, кроме того, всегда литературу в работу тащил, сюжет ему был нужен, смысл... А в «суровые» – была тогда такая школка, нефтяников писали с уголовными рожами, пейзажи вроде лагерных – тоже не подался. Не так видел...