День рождения женщины средних лет
Шрифт:
И остался в стороне. Чего-то малевал у себя на Хмельницкого. Была у него там комната в коммуналке, метров сорок, мать умерла, и он этот сарай быстренько в помойку превратил. Тут и мастерская, тут и станок стоял, клетчатым платком покрытый. Всё как положено: подрамники лицом к стенкам, кисти вылезшие, оклады без икон, часы старые, трубки... «Грюндиг» недоломанный Паркера хрипит. Да, конечно, уже с бородой, на джинсах заплата кожаная между ног, свитер латышский на голое тело... Джаз, конечно, любил, на джемах мы и познакомились поближе...
А жил он хреново. Покупать его никто не покупал. Дипкорпус интересовался чем? Ну если уж фигуративная работа – так чтобы с милиционером, с пьяными,
Наливай, наливай, ты меня не спрашивай, я всегда разделяю и поддерживаю. Ну, рванули? Ё хеллз, май рашен френдз... Тьфу, дрянь все-таки!
Да, так вот. Все шатался этот Смирнов по городу. Это у него после шмотья фирменного вторая была любовь: пейзаж московский, вообще город, городская жизнь. Такое, понимаете, противоречие: с одной стороны, низкопоклонство перед западными тряпками и мазней ихней обезьяньей – тогда в «Крокодиле» любили рисовать макаку с кистью, в берете, перед как бы абстрактной картиной, мол, так и обезьяна умеет. Да еще, помню, какая-то сука прямо в свою карикатуру вонючую любила настоящую репродукцию с какой-нибудь французской или американской работы вмонтировать. Этак, дескать, обезьяна может, а как Налбандян – не может.
Чего у нас так обезьян не любят? Мы ж, материалисты, от них произошли... Потому, наверное, и не любят...
Значит, с одной стороны, был Смирнов низкопоклонником, а с другой – патриотом великой столицы социалистической родины.
Мы тогда, помню, высотками всё возмущались, сталинским ампиром. Понастроил усатый тортов и колоннад римских... А Кольке и это всё нравилось. Романтик он был. И с бабами тоже. Ну у каждого кто-нибудь подночевывал, многие и женились уже. Кто на актрисе какой-нибудь задрипанной, кто на манекенщице длиннобудылой, а кто и на дочке. И сам уж в высотку, а то и на дачку перебрался, и внучка' профессору или генералу гэбэшному выстрогал... А в мастерских или у приятеля с лишним ключом, конечно, своим путем: колежанку там, или, к примеру, студенточку инязовскую, или просто шалавку, приехавшую откуда-нибудь из Симферополя столицу приступом брать... В общем, нормально, все люди. А Колька и тут с приветом, и с большим. То на такой, завоевательнице-то, жениться вздумал, чуть она у него его комнатищу не отсудила – не знаю даже, как он выгреб... Только развелся – опять башкой в приключения: нашел какую-то, вроде него самого, живопиську. Такая же, не продавала ни черта, только рассуждать умела о работе. Рассуждала, надо сказать, неглупо, да толку? Коля хоть от Бога глаз имел, способный был малый, действительно талантливый даже. А у нее, кроме навыка кое-какого, – ничего. А ведь Суриковский кончила... Хрен ее знает, не было в ней страсти – и всё.
Как водой писала. Бывал я у нее и в мастерской. Грамотный такой импрессионизм. А он и тогда никому на хер был не нужен. Властям это – авангард, а для приличных людей – старье... Времена ж были! Не верится, что не приснилось...
Ага. О чем это я начал? Ты наливай, наливай, не обращай внимания. Пузырь-то большой, вечер длинный, от тиви ихнего я блюю... Ох, Господи!.. Хорошо. Нет, я уже есть не хочу. У тебя какие? А «Лаки» нет? Люблю
их. Вроде «Дымка» нашего, но получше... А главное, страшна она была – ужас! Толстенная, нескладная, волосы жидкие, и одевалась – кошмар! В такие же свитера протертые. Латинский квартал довоенный. Как он, стиляга, это терпел? Черт его знает...Хорошо хоть, что не съехались они с Колькой. У нее своя квартира была, где-то на Метростроевской, большая, отдельная, шикарная. Да еще мастерская рядом в подвале. Батя у нее был, ни мало ни много, академик живописи, всё суворовских чудо-богатырей писал, баталии метров шесть на три... Помер в сорок девятом, но оставил, конечно, порядочно, так что она, и не продавая свою херню, не бедствовала. И дача была, и «победа», хоть и развалюха, а машина. Так что Колька с нею даже ожил. Пожрать всегда было, да и выпить тоже.
А выпить, я вам скажу, он очень и очень любил. На чем мы с ним тогда именно и сошлись. Он ни с кем особенно не дружил, да и не знал его почти никто. Так, фамилию вроде слышали, вроде приличный художник, профессионал, и парень неплохой... А что он там делает, никто конкретно не интересовался. Раз фирма не покупает – значит, чего-то не то...
А я, мужики, хоть и не художник, мои картины вон в футлярах лежат, но в живописи уже разбирался. С художниками всю жизнь дружить – поднатаскаешься. Вы думаете, лабух – и всё? Неет... Вот завтра у евреев здешних свадьбу буду играть... И плевать...
В общем, я один знал, мужики, что художникто он настоящий, классный. Он всё мелочь тогда писал, фрагментики, а было уже видно... Зайдем на Смоленке в гастроном, возьмем «столицы» бутылочку, сырку хорошего швейцарского, хлеба рижского свеженького... И к ней, домой или в подвал. А у него в руке мешок из старой занавески, плоский, на веревках. Значит, сейчас новое будет показывать, чего там у себя на Маросейке наваял. Он почему-то любил показывать у нее, там у нее и хранил... Придем, кирнем хорошо – и ставит он работу. И мы с нею вдвоем сразу забалдеваем... Особенно помню крышу его одну. Жестяная такая крыша в самом низу холста, а над нею небо московское, сиреневое, и в небе зелено так, едва заметишь, проступает что-то. Страшное. А что – не поймешь.
Я уж потом понял, что это всё были этюды. А тогда просто удивлялся: с такой он точки писал, куда, конечно, никак залезть не мог, таких ни чердаков, ни окон не бывает. Значит, выдумывал всё! Но как... Ох, ребята, вы б видели как... Ох...
А она сдержанно одобряла, хотя, я видел, ведь тоже кайф ловит. Но сразу же с разбором лезла, ясно? Мол, тут то, тут се, тут такое влияние, тут такое... А он слушал и хоть и спорил страшно, но в конце концов соглашался всегда. И холст – мордой к стене...
Вот такие дела.
Потом как-то разошлись мы с ним. Я тогда уж в отказе был. Стали зарубежные товарищи поддерживать меня со страшной силой, из оркестра-то меня уже выхиляли. Днем дома сидел, занимался – я тогда-то как раз дудку не бросал и как музыкант вырос сильно, а вечером тормозит «фольксваген» какой-нибудь под окнами, и через десять минут я или просто капусту считаю, или магнитофончик прикидываю, кому толкнуть, или шубейку дубленую... Жил, словом. Ну и с ОВИРом воевал. Сами знаете...
К Кольке вовсе ходить перестал. Во-первых, не знал, не боится ли он с отказником общаться. Многие не хотели... Я так считал: если не боится, сам придет. Но он не приходил... Во-вторых, кто-то из ребят сказал, что стали они вместе со своей чучелой по-черному уже пить. А я как раз тогда завязал, некогда было, при деле: в приемную ходил, в общем, занят был, а когда занят, не киряется. В-третьих, вообще не до него мне было: уезжать он не собирался, всё мазал что-то и мазал, и интересы наши расходились и расходились...