Чтение онлайн

ЖАНРЫ

День рождения женщины средних лет
Шрифт:

– Извини, – говорит, – я знаю, что у тебя своих неприятностей хватает. Но мне поговорить последнее время не с кем. Мужики не понимают. Чего, удивляются, ты маешься? Ну есть у тебя баба, в живописи понимает, не посторонняя, и кирнуть с нею можно, и с квартирой, обеспеченная; есть у тебя подруга, хорошая, милая девка, на шею не лезет, скандалов не устраивает... Ну и люби ты их потихоньку, тем более – проблемы с хатой нет, и радуйся жизни. А я не могу, ты понимаешь? Раньше мог, а теперь – всё. Тошно... И Наталью бросить не могу, она с каждым днем сдает, старая стала, глаза больные, пустые... А ведь мы с нею восемь лет, она всё видит, и работать по-настоящему учила, и кормила. Большим художником меня считает... И с Ленкой (это я впервые имя той, с глазами, услышал) не могу расстаться. И не хочу, понимаешь?! Это, может, в последний раз Бог дал. Упущу – до смерти самой жалеть буду... Ты, наверное,

думаешь, просто нашел дурак лысый красивую ссыкушку, и мозги она ему затрахала? Ты ведь представить не можешь, что я уже и глаз ее почти не замечаю. Просто она... ну... ну, представь, вот вроде нас с тобой. Всё то же самое любит и понимает, представляешь? Хотя ведь не художница, и джаз-то слушать недавно научилась... Знаешь, она на пятнадцать лет младше нас, а мне иногда кажется, что я ее и в «Молодежном» встречал, и на Маяковке вечерами в шестьдесят первом... Вот. Что делать? Не знаю... Херово мне, так херово – сил нет. Говорить противно, а скажу: я ведь с Натальей уж и от постели нормальной отвык. Лежит, городит что-то, вся в слова вышла... А пьяная – так и заснет... А с Ленкой потом стыдно... Ну? Думаешь, чокнулся?

Рассказывал он это, курил «Шипку» одну за другой, аж в мундштуке свистело... А я его не понимал тогда. Ох, и глуп же я тогда был – страшно подумать! Сказали б мне: вот, женись немедля на этом помеле и проживешь с ним всю жизнь, зато уедешь через неделю, потому что у помела паспорт итальянский и связи в конторе глубокого бурения, – женился бы! Ей-богу... Хотя к тому времени уже был холостяк непоколебимый, стойкий, как партизан, как хрен на рассвете. Принцип даже имел: два раза с одной поспать – все равно что два раза один шашлык прожевать. Вот был урод-то, а?

Не понимал я его. И он, конечно, это чувствовал, а поговорить-то про болезни хочется... Я молчу, лицо приличное делаю, курим, пиво допиваем. Он спохватился.

– А у тебя-то как? – спрашивает. – Я слышал, в глухом отказе, и на Пушкинской уже ходил, и в приемной сидел, и в пресс-конференциях участвовал? Без толку?

– Да, – говорю. – Могу гордиться собой. Скромный лабух, музыку толстых всю жизнь играю, а нужен оказался стране – во, до укачки! Оркестру драному не нужен, понял, а народу в целом – необходим. Не можем разойтись, не дают они мне развода. Хорошо хоть алименты уже не требуют, отменили, а то мне знаешь сколько пришлось бы заплатить за диплом мой строительный, остро необходимый в условиях ихней безработицы? Шесть с лишним кусков... В общем, ситуация вроде твоей: люблю одну, живу с другой.

Он усмехнулся. Все-таки юмор он всегда сёк.

– Ничего, – говорит, – скоро у тебя всё решится. Это я тебе могу обещать...

Я тоже засмеялся.

– Спасибо, – говорю, – товарищ генерал, от лица всех советских евреев... А берете вы башлями либо вам моя квартира подходит?

Опять посмеялись. Потом он встал и начал простыни с картины снимать. И, стоя худой спиной ко мне, говорит – я тогда и внимания не обратил, а после всё вспомнил, до единого слова.

– Вообще, – говорит, а сам пыхтит: жарко, а ему приходится на стремянку лазить, картина-то до потолка, – вообще-то я уже многие проблемы этой работой решил. Твои решил, еще кое-кого... С Натальей вот только никак не разберусь и с собой...

Как будто бредит. Я и не слушал его, а потом всё вспоминал, вспоминал... Я на картину уже открытую смотрел...

Слушайте, мужики, я так не доскажу. Кто у нас самый молодой? Давай, давай... К таиландцу, это вон, прямо раунд зе корнер...

На, я файфом вложусь... Да не бери ты смирновки этой вонючей, возьми ты нашей лимонной! И мать ее, что дороже! На еще... на... Беги.

Эй, брось телек! Сдался он тебе... Ну и хрена ль тебе в их ласт ньюс? Видеть не могу... Дом горит, земля трясется, кот на курице несется – вот и всё шоу. Вроде, кроме ужасов, нету в мире ничего. Идиоты... Ну звук приглуши. Пластиночку лучше поставь. Во-он, вон лежит. Бэйси, «Фор зе фёст тайм»... Как в Москве посидим. Здесь ведь у них и джаза-то нету...

О-о! Кто пришел, что принес?! М-м, кайф!.. Мэйд ин юэсэса... Умеем, если захотим... Ну... О-о... Другое дело.

Теперь можно рассказать о картине. Сними, сними, как раз сайд кончился. Ну-ка, еще по капле... Хорош.

Картина... Сколько же это прошло? Пятнадцать?.. Да, ровно пятнадцать лет, представляете, ребята?! А я ее как тогда увидел, так и до сих пор помню. Всю. Огромная же – метров пять на три, ну на два с половиной, а я помню каждый мазочек, каждый сантиметр.

Главное там было – фон. Небо. Вы этого цвета не знаете, не москвичи. Снизу, от крыш, начинается голубое с золотом. И дымок такой... золотой... А чем выше, тем больше сиреневого, и розового, и серого, светло-серого, всё светлей и светлей, и

уже совсем белое, просто белое, и облачко одно плывет, белое на белом, тянется из Черемушек, никак не доплывет... И, понимаешь, главное – это ведь видно как будто сквозь толстое стекло, немного мутноватое, вроде отсвечивает, вроде блики на нем... Игрушки такие в Ялте когда-то продавали – шар стеклянный, а в нем пейзаж, так вот, словно через этот шар смотришь. Да. В августе такое бывает небо в Москве, в апреле золота больше, дымка этого, пыльцы золотой, а в августе золото повыцветет и остается только над домами, а дальше сиреневое, розовое, серое...

Вот небо у него две трети и занимало. И даже если бы он больше ничего не написал, и так всё было бы ясно. Гений он был, Колька Смирнов, я вам точно говорю, мужики. Я из лабухов наших двух гениев знал и вот его еще... С гением всё сразу ясно: посмотрел, послушал – гений! Можешь отдыхать, этому не научишься, хоть задавись. Он, может, и инструментом владеет хуже, чем ты, а гений... Вот Колька и был гений. Я на его небо смотрел – и сразу всё понял. И любовь его понял, и понял, как его жизнь достала, и Москву его понял – всё.

А под небом была улица. Странная улица. Дома на ней стояли тесно, будто согнал он их в толпу, сдвинул, притиснул так, что некоторые даже вмялись, въехали один в другой. Странная улица... Был тут кусок Пушкинской площади с молочной на месте бывшей пивной, с аптекой и шашлычной «Эльбрус». Было кино «Смена», что на Грузинах, у Тишинки. Была Маяковка с «Современником», заслоняющим вход в «Пекин». И деревяшка какаято бревенчатая была откуда-то с Тверских-Ямских. И комок художественный, знаменитый, с Арбата. Ресторан был занюханный с Таганки, «Кама», и кафе миусское «Ритм» – рядом. И первые хрущевские пятиэтажки с балконами на хилых столбиках. И солянские одноэтажные косые хибары. И сквер за «Художественным». И вдруг углом – большой, барский, плиткой выложенный дом, а на углу над номером крупная надпись «Метростроевская», а под нею окно, Натальи его окно... И еще много всего было.

И всюду по всей этой улице стояли люди. Так стояли, будто кто-то крикнул, и выскочили они из домов на крик, и встали, прислушиваясь, – не позовут ли еще. Кучками стояли и по одному, по двое-трое... Все знакомые. И раньше всех увидел я себя – стоял я кое с кем из музыкантов возле «Ритма», стояли мы в наших кепочках, усатые и бородатые, с футлярами и чехлами... И Игорек там был, и Леша, и Толька, и Сережа... И я. Там вроде и разглядеть было невозможно, где кто и есть ли сходство, – фигур было много и даже на таком холсте получились они некрупными, – а всех я тогда узнал. У него было не ошибиться. Леня там еще был и Костя, стояли они боком и держали вдвоем здоровый ящик – вибрафон, видно, куда-то везли... А рядом, у «Камы», пусто было, только один человек стоял – невысокий такой, в курточке короткой, как пацан. Один-одинешенек, а кругом – толпа... У «Современника» тоже, как обычно, народищу жутко, и не узнаешь-то, не разглядишь толком. Вроде парень знакомый, писатель, что ли, я его по «Синей птице» знал, вроде еще один знакомый в лицо – режиссер, еще кто-то... А у «Художественного», в сквере, вокруг фонтана, девочки какие-то, тоже, кажется, свои, и в «Ветерке» алкаши известные сошлись, а возле пятиэтажки бабки сидят, и возле деревяшки тоже, а из «Смены» народ вывалил с «Искателей приключений», а у арбатского комка Илюша, фарца старая, крутится, а на Пушкинской моя подруга стоит, была одна, да сплыла, и вот стоит перед молочной, ждет... А за окном на Метростроевской вроде Натальино лицо – а вроде и не видно за стеклом...

Едут мимо них немногие машины – троллейбус тупорылый, «москвичок» старый, деревянный фургончик, «чайка» с хромированными бамперами, «фольксваген» горбатый... Грустно так едут, редко...

И смотрит весь народ в одну сторону – туда, где выгибается, поднимается улица вверх, к правому, не записанному еще углу картины, к очень небольшому, пустому пока месту – там чего-то угольком прорисовано вроде человека бородатого, лысого. Вроде стоит этот человек на той же улице и смотрит на всё это, повернувшись к моделям своим... А что за человек – точно не поймешь по наброску...

И надо всем, над картиной, над городом этим горестным, над уходящими этими людьми и домами, над Колькой моим, решившимся тогда себя вписать в погибель, над временем, что течет по холсту, переливаясь золотым, и сиреневым, и розовым, и серым небом, течет, покрывая людей и дома, разводя их прочь друг от друга, убивая вовсе или унося в загробное, запредельное, лишая жизни и любви, – и надо всем, в левом углу, пронизывая и дома, и небо, уходит вверх, обрываясь краем холста, высотка. Стоят каменные идолы на карнизах, узкими щелями чернеют окна, высятся трехэтажные башни по углам, и сходится все к шпилю, к безумию заоблачному.

Поделиться с друзьями: