Дети Робинзона Крузо
Шрифт:
Проблема была. Она заключалась в том, что Джонсон знал, во имя чего. В этом было дело. И ни с кем из его круга он не мог делиться своим знанием.
(учитывая то, что предстоит сделать, к слову «круг» стоит относиться с известной осторожностью)
Потому что сначала такие вещи воспринимаются классной шуткой, за которой, однако, четко просматриваются литературные предпочтения (люди по-настоящему успешные прочли немало правильных книжек!); затем, если вы станете настаивать, — эксцентрикой. Но если вы продолжаете настаивать, то придут скука и разочарование (как банально!), дальше — подозрением в легком сдвиге. А может, и не в легком. Такое бывает. Времена нынче сложные.
Гостеприимный хозяин был рад встрече. Они обнялись, и он предложил Джонсону выпить; потом, вспомнив, поправился:
—
Отсюда, с крыши сталинского дома, Крымский мост был как на ладони. И открывалось все, что можно за ним увидеть, — любимый с детства город с луковками церквей и стеклобетоном новодела, вид на Кремль и купеческое Замоскворечье, который, как ни старайся, не мог испортить безумный циклопический истукан ваятеля Церетели, а дальше — изгиб реки и сталинская высотка на Котельнической набережной, и над всем этим полное сил и новых обещаний бездонное апрельское небо, — все это можно было увидеть, если встать ровно посередине моста, на самой высокой точке. А чуть сбоку только-только одевшийся в юную зелень парк Горького с аттракционами, переходящий в буйные заросли Нескучного сада и, конечно, вода реки, разрезаемая баржами и речными трамвайчиками. Веселая, в пенных переливах и солнечных бликах, эта вода, если в нее пристально вглядываться, становилась далекой, темной и тревожной.
(Миха, как я пойму, что пора?)
Дом телепродюсера действительно был очень гостеприимным, иногда даже казалось, что слишком. Кто тут только не тусовался! Почти такой же пентхаус, правда, в самом конце Фрунзенской набережной, ближе к Лужникам, занимала известная рок-дива, идол-в-юбке (Эвфемизм! Она всегда в штанах!), мегазвезда, терзающая слабых мужчин и порывисто-настырных женщин; в доме напротив жила сверхпопулярная телеведущая, двинувшая в политику, да и иных занимательных соседей водилось в окрестностях немало, — бывшая богема, кто не сдох честным и нищим, чувствовала теперь себя замечательно, и в доме продюсера творился перманентный светско-медийный карнавал. Даже домашние концерты-квартирники устраивались, как во времена Джонсоновой юности, только кое-кто из приглашенных запросто могли скупить всю набережную с потрохами и не сильно при этом потратиться.
«Дедушка Ленин был прав, — сказал как-то Джонсону младший братишка, небезосновательно, хоть и долго подающий надежды художник, — когда писал о сращивании одного капитала с другим». «Живее всех живых!» — была тема его новой большой инсталляции о полной и окончательной победе (слово «социализм» на красных транспарантиках было перечеркнуто и заменено новым именем триумфатора — «гламура») в одной отдельно взятой стране. Маленькие механические Ленины помещались внутри стеклянных колпачков (братишка утверждал, что к Дали это отношения не имеет); предполагалось, что все они ассоциативно описывают различные модные тренды от шоу-бизнеса и кризиса, политики и товаров народного потребления до новых философий мироустройства; в сочетании со снятым на видео безумным дефиле, перемежающимся атомным грибом (камера брала сей старомодный визуальный объект с разных ракурсов, словно любуясь им, как забытым драгоценным камнем), смотрелось все весьма эффектно. Иногда некоторыми Ленинами-человечками в стеклянных колпаках можно было двигать, если точно угадать, на какую нажать кнопку.
Иногда любым человечком можно двигать, если все знать про кнопки.
(как я пойму, что пора?)
Сегодня Джонсону, можно сказать, крупно повезло — гостей почти не было.
(спасибо тебе, Господи, за маленькие радости)
Лишь какой-то молодой фотограф, восходящая звезда, привез показать свои работы, ну и пара вечных девушек-моделек — куда ж без них? Гостеприимный продюсер больше года в разводе. Они как раз сейчас обсуждали с фотографом, что брак, как социальный институт, окончательно выродился. Тема неплохая, но делать об этом серьезный проект пока рановато — общество (мейнстрим, массовое сознание, и все вздыхают, все всем ясно, тот самый people, который «хавает») пока еще не созрело,
(хвала тебе, Господи, за маленькие радости)а актуальное искусство это ужене заинтересует.
(интересно, заинтересует ли актуальное искусство его сегодняшнее ночное появление на Крымском мосту?)
Джонсон, прихватив с собой чай, вышел на крышу, превращенную в великолепную террасу, где даже был отведен угол под жаровню-барбекю. Он подошел к краю, облокотился о парапет и отпил глоток. Какой чудесный безоблачный день — Джонсон вдохнул полной грудью и посмотрел на реку. Ему предстояло многое продумать.
Джонсон достал мобильный, желая убедиться, что все в порядке: вчера, после весьма длительного перерыва (тогда и сотовой-то связи еще не было) в записной книжке его мобильника появился новый телефон — номер Икса. И сейчас Джонсон перевел его в режим быстрого дозвона. Так что все в порядке.
(Хвала тебе, Господи, за щедрость твою!)
Джонсон с трудом подавил нервный смешок. И опять накатило ощущение, что с ним происходит что-то нереальное, что сейчас он очнется от сна, и все будет по-прежнему. Он сделал еще глоток крепкого, и вправду очень хорошего чаю, и ему действительно стало легче. По крайней мере то, что, как ему показалось, он увидел мгновение назад периферийным зрением, превратилось в облачко, единственное на чистом небе. И это очень хорошо. Потому что... Там, вдали, за сталинской высоткой на Котельнической набережной и еще дальше, за краем города, за краем лесов и краем синевы вовсе не распахивался горизонт, вовсе не разрезалось, как замок-молния на польской двухместной палатке, яркое апрельское небо, и из глубокой мглистой бреши вовсе не клубилось нечто, похожее на вытянутые бархатные грозовые тучи,
(он узнал их, узнал сразу)
смоляные, из-за живущей внутри черноты. Не курились, клубясь все больше, эти хищные дымы; не наваливались на Москву, все более набухая, словно пережатые вены, и отсвечивая злобными вспышками неведомых громов, темные линии. И не грозили вот-вот изрезать и заполнить собой все небо.
(узнал сразу!)
Ничего такого и в помине! А было лишь маленькое невинное облачко, чуть темное с одного боку. Была чудная московская весна, и река, весело катящая свои воды к далекому морю.
— Миха, как я пойму, что пора? Как я пойму, когда?
— Думаю, увидишь.
— Что?
— Пока не знаю. Но очень надеюсь, что увидишь.
— Но хоть чего мне ждать?
— Когда увидишь, поймешь. Вряд ли ошибешься. Надеюсь, прежде чем... — Миха замолчал. Его лицо не стало бледным. Лишь тревожная складка залегла у переносицы.
— Чем что? — спросил Джонсон, ощущая, как во рту слова превращаются в кисловатые, с трудом проворачиваемые, стальные шарики.
Миха взглянул на него и произнес без всякого выражения:
— Чем станет слишком поздно.)
Джонсон все еще смотрел на далекую воду внизу, затем снова перевел взгляд на единственное облачко с темным бочком. Конечно, это всего лишь невинное облачко на небе, вовсе не Темные линии, которые, клубясь, наваливались на любимый с детства город. А перед ним всего лишь чашка крепкого чаю — вовсе не стакан сорокоградусного пойла, которое чуть не стало его проблемой и явно было проблемой Икса. Только...
Только это ничего не значит!
Они были здесь. И в пойле-чае, и в невинном облачке. Темные линии были здесь.
(Спасибо тебе, Господи, за редкие прозрения)
Джонсон все же не удержался и быстро хихикнул. Ему было страшно.
Черный Бумер уходил из Москвы.
Автомобиль неспешно вырулил из тени старинных московских переулков, чтобы в скором времени оказаться в одном из самых яркоосвещенных мест столицы, где огни большого города заиграют, отражаясь в роскошном глянце его поверхностей. Черный Бумер уходил из Москвы, потому что мотылек уже взлетел.