Дети Робинзона Крузо
Шрифт:
— Тот, что в тебе, позволил флейте стать вот этим, — он еще раз крутанул кувалду в руках. — А этот, — и он сиротливо поглядел на Бумер, потом по сторонам и быстренько отвернулся, чтобы не видеть сферы, висевшей над лиловым горизонтом, — этот справится со всем остальным.
«Подожди... Остановись».
Лже-Дмитрий взмахнул кувалдой. Треугольный, как ядовитый гриб, остаток стены обрушился. Какая-то доска еще раз грохнула Крысолова по голове, и он, наконец, затих. Замолк. Убрался из головы Лже-Дмитрия.
Это хорошо. Очень хорошо. Надо спешить.
Лже-Дмитрий начал прицеливаться
Лже-Дмитрий вздохнул. Капризно сложил губы — кровь ручейками текла по лицу, оставляя на губах солоновато-горький привкус.
Плевать... Он уже почти дома. В лоне Великой Матери.
И поднимая кувалду (надо спешить!), он успел подумать еще о двух вещах:
(круг)
он слышит чей-то зов. Вполне возможно, лишь показалось. Возможно, он все еще слышит обрывки бреда Крысолова, раздавленного домом. Но кто-то звал кого-то: «Плюша! Плюша!» И что-то в этом зове было... неправильное, но и пронзительное и оттого непереносимо печальное, горькое,
(словно друг Валенька)
что-то утраченное...
Плюша... Зов явно возник после паузы, навязаннной молчуномКрысоловом.
Поэтому надо спешить. Спешить!
И еще... Тот, другой, слизняк... Лже-Дмитрий подумал, что впервые после появления в егопомывочной длинноногой блондинки слизняк вылез без разрешения.
Джонсон отчаянно вспенивал воду — его снова дернули за ноги.
Сначала он подумал, что это какие-то водоросли, потом — бревно, подводный плавун, потом... Мысли накладывались одна на другую, потом накатила какая-то жуть... Подводное чудовище, всплывшее с липкого илистого дна? Гигантский сом?
Мысли накладывались и выдавливались немедленной насущной потребностью глотка свежего воздуха. Мысли роились, жалили его мозг, и волчица-паника, сжатая до этого в пружину, наконец-то прыгнула, не останавливаемая больше никем. Пружина разжалась и теперь все снесет на своем пути.
Его держали за ноги. Даже сквозь темный холод этой ледяной купели он чувствовал прикосновение чего-то намного более холодного.
Джонсон посмотрел вниз. И пузырек воздуха вышел с краешка его губ.
Она всплыла со дна. Чудовище таилось в темноте, в густом иле. Она была мертва и неподвижна. Его держала за ноги утопленница. Ее застывшие и сиявшие мертвым светом глаза смотрели прямо на него.
Джонсон не знал о существовании Дмитрия Олеговича Бобкова, и уж тем более о том, что он делил место под солнцем и луной с какимто Лже-Дмитрием. Шизофреник, антиквар и директор не совсем отвечал Джонсону взаимностью. По крайней мере, для Лже-Дмитрия он существовал, как некий смутный образ.
Совсем другое дело — длинноногая блондинка, вздумавшая заделаться дэддрайвером. Если б они оказались знакомы, Дмитрий Олегович смог бы кое-что поведать Джонсону о белокурой
шлюшке из ванной, из роскошной, отделанной итальянским мрамором «помывочной».Последние силы и остатки воздуха Джонсон потратил, пытаясь высвободиться от смертельной хватки. Но ледяные пальцы утопленницы лишь крепче сжимали его ноги.
...Кто-то его звал.
Голос был знакомый, только в реальной михиной жизни он не существовал. Так же, как и имя, навсегда оставшееся в том солнечном пятне, где они были безмозглы, ранимы, упрямы, как дикие звери, и счастливы.
Но кто-то звал его. Называл по имени.
— Плюша!..
«Оставьте меня в покое».
— Ты чего разлегся? — прозвучал в хрустальной тишине веселый беззаботный голосок.
«Ну, хватит».
— Давай, поднимайся, бестолковый Плюша.
«Ну, вот опять! — капризно запротестовал Миха-Лимонад, и что-то мукой прожгло его мозг, извлекая из блаженных вод беспамятства, — Я не хочу, не могу...»
— Да поднимайся же ты! Перетащил нас сюда, а сам разлегся.
Миха-Лимонад открыл глаза. Где-то на периферии, неизвестно, как далеко отсюда, что-то дрожало, тягостный пульсирующий зов, как при родовых схватках, разящий свист молота; кто-то кошмарный и безумный был там, но здесь...
— Поднимайся, старая перечница! Поднимайся, старый друг. Наш век недолог, и тебе надо спешить.
Миха скосил глаза на источник звука. Перед ним, складывая и расправляя крылышки, сидело удивительное существо хрупкого нежно-небесного цвета, — это была маленькая бабочка или мотылек, и оно... словно испускало сияние.
Миха-Лимонад вспомнил, где он. И этот кошмарный грохот, рев и стонущее, исступленное «шам-хат» сделались ближе. Но он все еще в изумлении смотрел на бабочку. А та, расправив переливающиеся хрупкой чистотой крылышки, радостно сияла.
Уголок Михиного рта дрогнул, и он, почувствовав мучительную, почти непереносимую нежность в своем сердце, сказал:
— Сам ты перечница.
Бабочка откликнулась веселым взмахом крылышек и засияла еще ярче. И там, в глубине этого сияния, Миха увидел знакомую кучерявую голову, такую знакомую физиономию и такую озорную улыбку, и пронзительная нежность чуть не выплеснулась и чуть не залила его всего, без остатка:
— Джонсон! — проговорил Миха.
Это был Джонсон, вне всякого сомнения. Там, внутри сияния. Только тот двенадцатилетний ребенок, который еще не вошел в немецкий дом.
— Давай, поднимайся! — Это был Джонсон, упрямый, кучерявый и веселый. — Нам надо многое успеть.
— Джонсон, ты... — Миха осекся.
— Да, старый друг, я умираю. Я сейчас тону. Захлебываюсь водойю — Мальчик согласно кивнул, но голос его по-прежнему оставался веселым и твердым. — И я здесь. Боюсь, ненадолго, поэтому надо спешить.
— Крымский мост, — почти неслышно прошептал Миха и тут же замотал головой. — Ну, так выплывай. Этого достаточно... Всплывай немедленно!
— Я не могу, — бабочка сложила крылышки, но теперь это был печальный взмах, и сияние потускнело. — Держит за ноги... Не могу. Наверное, уже скоро.