Диктат Орла
Шрифт:
До черта же Орел близок к Москве. Три сотни верст! Лесенка на карте: Ростов — Харьков — Воронеж — Орел — Тула — Москва…
Пишванин собрал вещи в один единственный парусиновый мешок, точно такой, в каком солдаты всю войну таскали сухари и мыло. Убрал в нагрудный карман гимнастерки награды. Смазал и зарядил револьвер Webley, подаренный восхищенным английским летчиком после того, как Пишванина представили к Святому Станиславу. Все с трудом собранные за три дня патроны высыпал в карман галифе, чтобы удобно было быстро перезаряжать.
За кроватью одна из досок, которыми были обиты стены, была специально и незаметно надломлена: Пишванин убрал деревяшку и положил в маленькое углубление икону Казанской Богоматери, свои старые коричневые перчатки и портсигар с черным орлом. Прапорщик не курил, но подаренный портсигар так никому и не отдал.
— Ну, благослови, так сказать, вернуться, — сказал
Вышел из комнаты, тихо и плотно прикрыв дверь.
Вышел на улицу, стараясь не обращать внимания на заплевавших все канавы рабочих-красногвардейцев. Чистые сапоги по грязному снегу, чистая тоска по Родине по опороченному русскому городу. Увидел здание городской думы, круглый желтый бочонок с выбитыми окнами и потрепанным красным флагом, увидел сохранивший престиж и стиль шикарный дворец Скоропадского, бывший еще и гостиницей; пошел вперед, к вокзалу, через Мариинский мост. Поравнявшись перед мостом с Богоявленской церковью, перекрестился и долго задумчиво смотрел на почерневший крест. Крест молчал, молчал и Пишванин. Место по соседству с храмом было замусорено еще сильнее, на скамейке, близко к храму, сидели два старика и смотрели неопределенно, стоял поодаль обвалившийся внутрь себя домишко. Дальше, ближе к воде, сгустилось несколько человек — почти закрытый базар. Месту этому, вскользь почувствовал Пишванин, суждено стать крестом, крестом всей России. А то и судилищем ее.
Мост еще оставался величественным и клепано-железным, но, конечно, государственных орлов уже не было, а по перилам текла упорная грязно-рыжая дрянь. Такая же дрянь, казалось, была разлита и на талом снегу моста; снег казался рыжим, металлическим и неживым.
Пишванин перешел мост и вступил на Ильинскую площадь. Здесь было какое-то собрание людей, митинговали и кричали о земле, войне и уличной грязи, кто-то возмущался ценами, плохим ремонтом и условиями мира. От грозного человека в матовой коже народ нехотя расступался, но иных приходилось расталкивать. По небу тянулись оборванные линии электричества, под ними — обломанные трамвайные шпалы. Пахло мокрой падалью и остро ударяло в нос разлитым спиртом и перегаром. Женская гимназия закрыта, с нее сколоты вывески и плиты. Часовня посередине площади забита досками.
Пишванин вышел на Московскую улицу и пошел прямо и быстро. Народ встречался разный, но в большинстве своем самый неприятный — такой народ обычно на центральные улицы не выходит, а сидит себе в замусоренных дворах, темных чердаках и дешевых комнатах, сидит и кричит пьяный, не жалея ни себя, ни других людей. И мыслей нет, что могут помешать — чхать, но вот выйти во фронт на доброго человека боятся — куда там. Но сейчас не то время. Сейчас добрые люди в дешевых темных чердаках, а «городскую бедноту», обласканную советами, милости просим в самый центр города, на самые ясные улицы.
Пишванину не понравился Орел. Он прекрасно сознавал, что город даже год назад был совсем другим. Вполне прилично Орел бы выглядел, смотри на него с неба, из кабины французского Ньюпора. Но бомбить Орел пока не приходилось, а время с жаркого конца зимы семнадцатого уже далеко убежало.
Шел Пишванин к вокзалу. Он решил опробовать возможность скрытно забраться в следующий на юг поезд и спрятаться в багажном отделении. Денег на еду и проезд у него не было, да и проехать законно до казачьих земель не представлялось возможным. Выход — ехать через Украину. Независимости этой страны, не просто связанной с Россией, но и являющейся Россией, самой древней ее частью, военный летчик признать не мог. Однако должен был воспользоваться стратегической обстановкой и ехать сперва в Киев и Харьков, а потом, вдоль Азовского моря, сначала в Таганрог, а потом в Ростов. Куда ехать после Ростова Пишванин не знал. Но, как полагал, добровольцы направляются в армию Всевеликого Донского войска, следовательно, он поступит туда кем-то наподобие вольноопределяющегося и будет выполнять приказы. Остальное от Пишванина не зависело, но он бы хотел, конечно, сесть в кабину самолета. О Корнилове и Алексееве Пишванин не слышал ничего, поскольку политические новости для него теперь казались ничем не лучше сатанинской проповеди.
Летчик подошел к Московским воротам. В 1786 году здесь проезжала Императрица Екатерина Алексеевна — даже год не сколотили, а вот двуглавого орла свергли — а ныне проезжали красногвардейцы на конях и повозки с бедным крестьянским скарбом. Продавать нельзя, но русский человек надеется все же, что трудился он не зря. Надеется и едет в город.
Сам Пишванин не очень любил богатства, роскоши и рынков, а загроможденные откровенно ненужными вещами полки всегда вызывали у него чувство омерзения. Хотелось полки эти повалить и сжечь. Людей же, нагло
кичащихся богатством, летчик почитал не испорченными, но недалекими умом. Однако насильственного обеднения и равнения на вылезшую на Московскую улицу голытьбу принять не мог. Отымание имущества и разбой по уровню дохода — суть каторга и тюрьма. Посади в тюрьму всех честных собственников России — посадишь половину страны. Посади в тюрьму всех, кто желает быть честным (впрочем, и бесчестным тоже) собственником — посадишь всю Россию, вплоть до всех большевиков и эсеров. Многие люди живут как живут — и трогать их нельзя: он, как солдат, привык думать, что именно «многих» людей и обороняет от войны. Беднякам, разумеется, должно помогать; не глупо «у одного взял, другому отдал», а наставлениями и обучениями. Если один крестьянин нажил себе богатство на доброй земле, то что же будет, если отдать эту землю бедному крестьянину? Бедняк, обленившийся и озлобленный, тут же на радостях эту землю продаст или, что хуже, пропьет; а если нет, то заработать богатства не сможет, лишь попортит землю. Научите бедняка вести хозяйство — он из болотистой десятины земли миллион сделает. Но когда бедняк хочет все даром, хочет, чтобы ему отдали просто так — много хочет — и насильственно этого добивается, тогда бедняка нужно пороть и вешать.Богач-сибарит — зло. Но насильственное обеднение злее сибаритства.
— Стой! Куда идешь… — прозвучало не вопросительно, а неуверенно, без интонации, но с напускной суровостью. — Пропуск! Документы…
Пишванина, засмотревшегося на белокаменные Московские ворота, остановил красногвардеец. Был он в папахе набекрень, в драной шинели и обмотках. Лицо здоровое, солдатское, но уже с капелькой лжи и, как говорили на Руси, воровства во взгляде.
Летчик молча подал листок, которым его снабдили по прибытии в Орел. Он этот листок никогда подробно не читал, но начало, на большевистской орфографии, было такое: «Военному летчику, Пишванину Александру Михайловичу, разрешено находится в городе Орле в…» (даже фамилия была по-новому, перед инициалами). Пишванин был рад, что оказался тезкой Великого Князя Александра Михайловича — покровителя российского воздушного флота.
В армии обучали грамоте, но солдат читал плохо. В том, как он старательно водил пальцем по бумажке и беззвучно шевелил губами, проговаривая слова, чувствовалась ответственность. Но, может быть, он просто тренировал чтение.
— А что у тебя, разве ценности есть? Или?.. — сказал солдат, не спеша возвращать пропуск.
Пишванин покачал головой.
— Сказано, что с войны прибыл. Нет орденов? Или?.. Приказано ордена и медали сдавать в штаб.
Летчик нахмурился. Солдат стоял с той самой напускной суровостью и явно ждал, когда летчик полезет за пазуху за георгиевской медалью или чем подороже.
— Черный рынок хорош? — спросил Пишванин неопределенно, щурясь в сторону.
— Знать не могу. Да и не твое дело, не твое…
Пишванин действительно полез за пазуху. У солдата была винтовка, но он не снял ее с плеча, а лишь поддерживал за лямку. Сильно подул ветер и расшевелил жирные русые волосы солдата с непокрытой части головы. Ветер был морозный и неприятный, и взгляд солдата становился все морознее и неприятнее, покуда Пишванин задумчиво «искал» что-то во внутренних карманах.
— Поскорей давай, поскорей!..
Людей немного, их обходят. До вокзала еще с полверсты по Московской улице, потом свернуть на Лепешкинский переулок и — вот он, вокзал, красавец, все еще волнительный и триумфальный, единственный в городе, сохранивший свой престиж. Люди тысячами каждый день ехали к нему и от него, ждали на перронах и в редких открытых слякотных ресторанах с матерящимися официантами. Вокзал стал сердцем Орла.
— А ну!..
Солдату откровенно надоело ждать и смотреть на скучающее лицо Пишванина, роющегося в карманах куртки. Он угрожающе медленно стал снимать Мосина с плеча — наверняка хотел только напугать, стрелять и не думал. Но Пишванин, не привыкший прятаться, заслуживший в начале войны два солдатских креста атаками в лоб, решил стрелять. Секунды — Webley — искра — порох — солдат лежит, грудь пробита.
Выстрел был услышан, и тут же красногвардейцы словно бы воплотились из ниоткуда, некоторые кричали, иные бежали к прапорщику, иные вставали на колена и вскидывали винтовки.
Пишванин ринулся сначала вперед по Московской улице, потом решил, что это глупо, и свернул налево — через заборы к Оке. В доски впивались пули, Пишванин чуял всем существом своим, что одной суждено впиться в лопатку и тогда все — тогда он упадет и будет долго вставать от боли. Тогда его возьмут — и в ЧК. Там уже точно припомнят его контрреволюцию и битье пьяных солдат за красную петлицу. Летчик твердо решил не падать, даже если в него попадут. Забор, забор, забор — вот и река. Куда дальше?