Диктат Орла
Шрифт:
В Таганроге, где только что немецкие ландверы и уланы разбили неумелый большевистский десант, жизнь текла совсем по провинциальному, тыловому. Рядовые горожане не слишком замечали германского присутствия; последние вывозили хлеб и станки, лениво маршировали по десять человек и зачитывали никому не интересные приказы с неизменным мягким эль и картавым эр. Большевиков вешали, — но этот факт многих радовал. Главное, не навлечь на себя клевету с обвинением в красноте.
В мае к Матвею Геневскому от добровольческого командования прибыл полковник Штемпель. Под его руководством был прилично организован вербовочный центр, действующий все же не совсем явно — в ссудно-сберегательной кассе. Каждый, впрочем, знал, что это за касса. Старший Геневский, еще до прибытия полковника Штемпеля, своими силами успел переправить в армию 10 офицеров и 18 солдат. После уже работалось легче и плодотворнее: в полноценный вербовочный штаб вошло шесть способных и самоотверженных офицеров. Штаб контролировал
Июньская жара, гимназистки в легких платьях, свежий морской ветер, уставший стук коричневых сапог по русской мостовой, запах свободы и мирной жизни. И все же мир был неполный. У многих мужья и дети ушли на Кубань, у многих рвались уйти со дня на день. Добровольческая армия стояла в Егорлыгской станице. Образовался бурный треугольник: Ростов — Новочеркасск — Егорлыгская. Одни офицеры ехали в отпуск, другие только записывались в армию и ехали в лагерь.
Капитан Туркул, легкой рукой наведший в своей офицерской роте образцовую дисциплину, не поехал в города и свою роту не отпускал — уезжали в основном корниловцы или Офицерский полк, первопоходники, у которых закончилась четырехмесячная подписка. И тут Михаил Геневский впервые изменил себе — не поехал тоже. Ему вообще было стыдно встречать эту искреннюю, застоявшуюся глубоко в глазах, ждущую момента радость, с которой население освобождаемых городов и станиц встречало дроздовцев и первопоходников. Они шли тысячу двести верст, они — первые добровольцы, ушедшие в никуда, они рисковали и жертвовали жизнью своей, они верили в Дон, в генерала Алексеева и Корнилова как в зарю, а в полковника Дроздовского — как в святыню, они стали друг другу братьями. Он, Геневский… прибился к ним в самом конце. Ни единый дроздовец его этим не пенял. С ним делили стол, его считали за равного, ему доверяли. В Новочеркасске все вместе танцевали с институтками. Геневский любил танцевать, но он понимал: они — заслуживают этого танца с завтрашней свадьбой, а он — нет.
Михаил, разумеется, не отчаивался и не грустил. Лишь нутром чуял неудобство, но страшно желал забить этому неудобству кол в грудь — заслужить все боями и кровью. Считаться лично, самому для себя, таким же самоотверженным, крепким бойцом, как и господа офицеры Первой Русской бригады, ставшей символом самоотверженной любви к поруганному Отечеству.
Встреча дроздовцев с добровольцами-первопоходниками, вынесшими лед на своих залатанных шинелях, была удивительною: стали друг перед другом и, еще боясь высказать явную радость встречи, бормотали только о ладной и красиво пошитой форме. Словно два кота — дворовый, бездомный, привыкший к тяготам и домашний, важный, откормленный — смотрел друг на друга дроздовцы и первопоходники. Недоверчиво. Туманно. Но люди, конечно, не коты, драться не стали. Люди, а в особенности русские люди, только сперва не верят, а уж потом, если прочуяли своего человека, останутся с ним навсегда. Вот и корниловцы с марковцами прочуяли дроздовцев — решили, что они братья. Братья-коты, ведущие по всему двору охоту на расплодившихся мышей. Охота трудна — Первый Кубанский «Ледяной» поход не удался. Екатеринодар не взяли.
Но Геневский, лишь услышав эту новость, лишь заметив первый подтекший взгляд корниловского офицера, пылающий негодованием и рвущийся в бой так, без патронов даже, понял: Екатеринодар будет взят. Нужно идти вновь.
***
Ротмистр Геневский, старший брат, в старой жандармской форме, с которой он снял все медали и ордена, сидел в небольшой комнате с настежь открытым окном. Комната находилась в приземистом здании на одной из небольших улиц Таганрога; таких улиц, где днем и ночью сумрачно из-за густой линии высоких деревьев, стоящих вдоль центральной аллеи. Прямо в окно, бывало, Матвею подавали письма и документы. А офицеры-добровольцы, не знающие нужного окна, заходили с Конторской, иначе Елизаветинской улицы. Ссудно-сберегательная касса действительно функционировала в одном подъезде с вербовочным пунктом. Удивленные такому адресу офицеры, шумно проталкивались среди очереди горожан, желающих получить свои сберегательные книжки, и громко испрашивали направления к вербовочному центру. Клерки, сидящие в окошках с финансовыми документами и сдаваемыми купюрами (и царскими, и керенскими, и даже советскими), молча указывали подошедшим офицерам на нужную дверь. Сидели клерки, не поднимая головы, указывали они карандашами. Горожане же, много раз увидев шумно недоумевающих офицеров, спрашивающих о вербовке, мигом складывали дважды два. Да и Геневский не стеснялся заходить при всех в соседнею дверь в полной своей форме.
Попадали офицеры сперва к секретарю, который их записывал и проверял, по возможности, биографию. Затем уже старший начальник — Геневский или Штемпель — направлял добровольца в тот или иной полк, выдавал денежное пособие, а иногда и оружие со снаряжением, что удавалось достать. Кстати сказать, нередко и сами офицеры, а то и обычные граждане, жертвовали что-либо на армию — сдавали все в эту же «кассу»; там накопились значительные средства. Матвей на деньги не смотрел,
скрупулезно и точно отправлял раз в две недели собранную сумку в действующие войска, надеясь, что донское командование ничего не перехватит. Он привык жить в небольших арендуемых комнатах и большую часть жалования тратил на сестру, о себе совершенно не заботясь.День был жаркий, стекло чуть не плавилось от солнца, пробившегося через густую листву. Матвей снял китель и, помахивая на лицо фуражкою, нервно давил ложечкой лимон в кружке чая. В синем своем мундире он казался невероятно крупным, даже квадратным; но и в одной белой гимнастерке вид ротмистра оставался внушительным. Кабинет его был опрятен — чистый стол с аккуратными стопками нужных документов; картотечный шкаф для чистой бумаги, денег, личных дел, выдаваемых погон, полевых и административных карт — деревянный, низенький, несколько треснувший; вот и все, что было в этом пространстве. Напротив Матвея, упираясь спиной в дверь, сидел мальчишка-гимназист. Его наивные шестнадцатилетние глаза жадно просились в армию, только вот Матвею Геневскому никак не хотелось его в армию отправлять. Мальчишка этот был даже не юнкером, не кадетом, а лишь учащимся гимназии, но какой гимназии! — Минской мужской, которая в войну была переведена в Москву. Дело оказалось таким, что мальчишка неведомым образом убежал от зверств красной Москвы аж до Таганрога, а о родителях своих говорил следующее: отец был добровольцем, а мать жила в Тирасполе.
Геневский не мог понять, как мать, зная, что ее сын-дурак ошивается в местах для него не приспособленных, может проживать в другом городе, столько близком к Таганрогу. Геневский думал, что мальчишка врет, так оно, наверное, и было. Но сделать уже ничего не представлялось возможным: гимназист был столь поэтично-патриотичным, что угрожал застрелиться на сем же месте, если его не запишут в армию. Револьвера у него, конечно, не было. Матвей Геневский записал данные на этого «патриота», тот соврал, что ему семнадцать. Согласно законам Российской Империи, он был годным для поступления на службу. Геневский, скрепя сердце, подписал документы с направлением мальчика не в действующую армию, но сначала на ускоренные курсы. Мальчик, получив документ, был чудовищно рад. Только вот курсов пока никаких не было. Были лишь арендованные на средства «сберкассы» комнаты в гостиницах, где гимназист мог жить какое-то время. А там, вероятно, действительно откроют курсы или вернут школу прапорщиков.
Не успев договорить прощальной напутственной фразы (Геневский, конечно, знал, что мальчика увидит вновь — тот придет возмущаться отсутствию обещанных курсов), Матвей был прерван звуком мощного удара двери той самой сберегательной кассы. Через мгновение открылась и дверь вербовочного отделения, но человек проигнорировал настойчивого секретаря и прошел прямо в кабинет Геневского. Это был Пишванин.
Но каков он был!
Черные, косо обрубленные пучки бороды, казалось, росли даже на носу. Та самая гимнастерка, в которой он в апреле бежал из Орла, была порвана местах в десяти, неумело залатана и разорвана вновь. Кожа на одном сапоге лопнула, словно от стоградусной жары, а на другом стала до того тонкой, словно ее срезали скребком. Мешок, залатанный куда старательнее, свалился на пол у двери, оскаленное лицо смягчилось; Пишванин, заперев свои алмазнокаменные глаза воспаленными веками, вновь открыл их, встал во фронт и прижал руку к порезанной фуражке без козырька.
— Господин ротмистр, прапорщик Пишванин прибыл для записи в добровольцы!
Повисло молчание. Геневский смотрел на офицера недоуменно, но с интересом, а вот гимназист пришел в сущий восторг — он сразу понял, что Пишванин прошел немалый путь до этого места.
— Что ж вы, сударь, и секретаря пробежали… — озадаченный Геневский встал и, прищурившись от пробившихся солнечных лучей, оглядел вошедшего внимательнее. — С боями к нам пробивались?
— Никак нет, господин ротмистр. Пешком по красным тылам, но без боев. Патронов не было.
— Сколько же вы шли?
— Не могу знать, не было ни календаря, ни сил считать дни. Полагаю, что полтора месяца. Я не помню числа, когда покинул Орел.
— Из Орла!.. — воскликнул мальчик, но тут же понял, что делать ему здесь уже нечего, а потому с поклоном удалился. Пишванин дал ему дорогу.
— Уберите, наконец, руку от козырька, не утруждайтесь… — Геневский заметил, что козырька нет, но исправляться не стал. — Вы молодец, вы добрались, куда нужно. Прошу, садитесь, — Матвей указал рукой на стул и засуетился, в спешке достал нужные документы.
— Как я могу вас записать, господин прапорщик? — погоны у Пишванина на удивление были образцовые. Или он за ними невероятно следил, или, что вернее, убрал от греха подальше далеко, спрятал и надел только в Таганроге.
— Русской Императорской армии прапорщик, Александр Михайлович Пишванин, — бодро ответил офицер. Он уже разомлел на жаре и почуял себя в безопасности. Лишь на заре того дня летчик заметил вдалеке постройки, напоминающие город. Схватив за рукав прохожего крестьянина, шарахнувшего было в сторону от такого «красочного» офицера, Пишванин потребовал только одного: назвать город. Город был назван. Офицер был более чем счастлив. Белый. Белый город.