Диктат Орла
Шрифт:
Геневский шел эшелоном в компании пяти офицеров — недавно лишь сложившейся шестерке друзей. Из всех шести только Геневский был потомственным дворянином. Мартев получил личное дворянство за службу, а остальные принадлежали иным сословиям.
Первым из них был блестящий офицер и командир — Юрий Петрович Мартев, капитан, гвардеец, командир одной из рот Литовского полка. В 1917 году, в середине октября, осознав русское предательское буйство, он собрал всех обер-офицеров полка у себя. Хотели совещаться о своем положении, — но к ним вдруг ворвались красные солдаты и почти всех там и убили. Мартев был ранен, но сумел отбиться и уйти. Ушел еще один, край два офицера. Капитан до поры жил в Москве, прямо надеясь на большевиков — хоть и черти, но должны
Был он офицером бодрым, но шутить не умел и шуток не понимал; носил светло-зеленый френч и терпеть не мог папиросного дыма, от чего в походном строю, где многие закуривали, ему приходилось горько. Возрастом Мартев был не старее сорока пяти. Глаза — яркие лампы — полные морщин, смотрели по-молодому с удалью и бесстрашием, но яркость этих ламп была словно заглушена и с каждым месяцем тускнела сильнее. Из шести друзей Мартев всегда первый запевал старинные полковые песни и даже марши любил именно петь. Особенную страсть, как вскоре выяснилось, он питал к Петровскому маршу и в пути от Егорлыгской до подступов Великокняжеской спел его целиком не менее двадцати раз:
Знают турки нас и шведы, И про нас известен свет: На сраженья, на победы Нас всегда сам Царь ведет! Славны были наши деды — Помнит их и швед, и лях, И парил орел победы На Полтавских на полях! Твёрд наш штык четырехгранный, Голос чести не замолк. Так пойдем вперед мы славно, Грудью первый русский полк.Дроздовцы, имеющие бескрайнее уважение к славным преображенцам, иногда тайно принимали эти строчки к себе — «первый русский полк».
Мартев был славным солдатом. Уверенно до святости верил в победу русского добровольческого дела и всегда приговаривал: «Нужно немножко больше усердия, немножко больше ран. Тем и победим».
Вторым из шести офицеров был, как ни странно, знакомый Геневского из Таганрога — тот самый офицер, с которым Михаил иногда гулял по лесам и берегам лимана. Звали его Александром Ильичом, носил он интересную фамилию Бык и находился в чине прапорщика. Другой офицер, гулявший по лиману, пропал намертво, что называется, без вести. Еще за неделю до прибытия дроздовцев в Таганрог все его потеряли.
Прапорщика Быка Михаил не встретил на собрании Дроздовского по единственной причине: прапорщик прибежал на собрание одним из первых, с раннего утра, и сразу же уехал в полк с нужными документами.
Быком прапорщик, конечно, не был. В свои двадцать лет, прошедши ускоренные офицерские курсы, Александр Ильич был воином никудышным: щуплым, худым и на вид вялым. Про него прямо говорили, что он не пройдет эшелоном и восьми часов — устанет и отстанет от дивизии. Но часы шли, версты оставались позади, а Бык шел и шел, не имея на лице под палящим июньским солнцем ни капли пота.
Лицо Быка, узкое, страшно обветренное и в оспинах, мило улыбалось всему на свете красивому: легкой барышне, идущей по Новочеркасску, главнокомандующему Деникину, гарцующему при параде перед фронтом солдат, восходящему над просыпающейся станицей солнцу.
Бык страстен был в политике и философских измышлениях. И хотя на такое смотрело косо большинство офицеров, Бык был еще и страстным патриотом и, исключая свои антипатии к высшему обществу павшей Империи, беспредельно уважал офицерство и Государя. До войны, наивным гимназистом, он хотел поступить на философский факультет Императорского Петроградского университета, но
поступил, вместо того, в школу прапорщиков. Безудержной была его борьба, поскольку наивности и простоты своей он не растерял — он хотел освободить Петроград, дабы спокойно там выучиться по окончанию войны. Можно было судить, что в политике Бык совсем не разбирался. В его беспокойных речах смешивались ницшеанские мысли о сверхчеловеке (к которому он тут же приравнял офицера-добровольца), марксистской экономике (которую он понимал, как нахождение фабрики в собственности офицерства) и безудержный лоялизм (он был готов присягнуть любой русской власти, если бы посчитал ее русской). При этом он, кажется, был крайним монархистом, но поддерживал «свободоизъявление» и независимость украинцев и казаков. Разумеется, как русской автономии. Слова Быка не воспринимали всерьез, над ним потешались, но его любили — странно было не слышать его беспокойной речи обо всех на свете течениях, когда Александр Ильич отчего-то не бывал в роте. Лишь капитан Мартев иногда ворчал.Третий был офицер угрюмый, израненный и ослепший на один глаз. Повязки он не носил и пугал левым бельмом сестер милосердия при обозе, пусть он и был человек добрый и несчастный. Имя ему — Борис Иванович Михайлов. Чин ему — поручик. Михайловых во всей Добровольческой армии, наверное, было десятки — но «слепой Михайлов», как его прозвали за глаза, был один.
— Пойдите, господин подпоручик, прошу вас, — говорят иной раз, — передайте дроздовцу поручику Михайлову два рубля. Я был должен ему.
— Это какому Михайлову, господин капитан? Слепому Михайлову?
— Точно, точно так, слепому, — переходит на шепот капитан. — Только вы, милый друг, потише, услышат же…
Неизвестно, отчего Михайлова стали вдруг побаиваться мало знакомые с ним люди. Но выглядел он действительно ужасающе — темно-бордовое, выгоревшее на солнце и от фронтового огня лицо; широкий, порубленный в середине, но заживший нос; язык то и дело облизывает потрескавшиеся губы, быстро, словно змея. Пальцы — тоже темно-бордовые — беспрестанно нервно стучат, отбивают такт. Михайлов говорил очень мало, больше любил молчать и даже «ура» в атаках он кричал беззвучно — только открывал рот; рот наливался общим задорным криком, и Михайлову казалось, что он тоже кричит.
Но вот что было странно, так это то, что Борис Иванович любил петь. Пел он характерным басом, во время пения откровенно забывался и не слышал ни посторонних разговоров о нем, ни чужого пения. Иногда он забывался сильнее необходимого — мог пропеть еще минут даже десять, когда все уже перестали, а в иной раз мог забыться до того, что не услышит приказ к атаке: его будило шумное «ура». Он смущался, поглядывал во все стороны, пуля била в его фуражку. Михайлов тоскливо вздыхал и бежал вперед, штык от груди, правый глаз смотрит сосредоточенно и бесстрастно.
— Наступает минута прощанья… — начинает вдруг петь капитан Мартев, лишь только сник случайный походный разговор.
— Ты глядишь мне тревожно в глаза! — вторит ему неожиданнейшим и мощнейшим басом поручик Михайлов. Голос его гремит, но правый его глаз виновато озирается — не потревожил ли кого?
— И ловлю я родное дыхание, а в дали уже дышит гроза! — сразу, в один голос поет вся офицерская рота, шаг ее приободряется и ускоряется, спины выпрямляются, и идут красивее, в ногу, в единый шаг четыре сотни русских воинов.
Штабс-капитан Туркул, идущий всегда прямо и вытянуто (в чем при первой встрече ошибся Михаил Геневский) впереди роты, отвлекается от шуточного разговора со своим ординарцем и полуповорачивается к своим «рядовым» офицерам.
— Славный шаг, господа офицеры! — кричит он громогласно, радостно улыбается и сам подхватывает песнь:
— Дрогнул воздух, туманный и синий, И тревога коснулась висков, И зовёт нас на подвиг Россия, Веет ветром от шага полков…