Дилогия об изгоняющем дьявола
Шрифт:
— Я про это не слыхал.
Киндерман не мигая уставился на холст.
Во Франции во время раскопок обнаружили два скелета неандертальцев с сильными костными повреждениями — и тем не менее они жили еще пару лет, хотя сами уже не могли обеспечить себя едой. Безусловно, о них заботилось все племя. А вот возьмите, к примеру, хотя бы детей, рассуждал про себя Киндерман, ведь ничего более проницательного, чем детское чувство справедливости, нет. Они лучше кого бы то ни было ощущают добро и понимают, как надо все в этом подлунном мире устроить. Откуда у них такое восприятие? Когда Джулии было всего три годика, стоило ей подарить игрушку или угостить печеньем, она тут же сгребала все это и тащила другим детишкам. Это уже потом она кое-чему научилась — и все гостинцы оставляла себе. И вовсе не потому, что повзрослела и стала сильной. Просто она поняла, что все дерутся за место под солнцем, мир же до краев полон несправедливости. А вот конфеты, напротив,
Он переступил с ноги на ногу. Любовь Господа полыхала мрачным и горячим пламенем, но она не давала света. А может быть, тьма как раз и составляет часть его сущности? Допустим, он чувствителен и гениален. Но ведь его могли сломить? А что, если великий Господь на самом деле мало чем отличается от знаменитых чикагских гангстеров? Или он просто глуп и недалек? Возможно и то, что сила его поистине изумительна и в то же время ограничена. Киндерман вдруг представил себе, как Бог стоит в зале суда и умоляющим голосом просит о снисхождении: «Виновен, ваша честь, но все это можно объяснить». Пожалуй, подобная теория уже близка к истине. Она являлась в меру рациональной, простой и не противоречила фактам. Однако Киндерман сразу выбросил ее из головы, подчинив логику интуиции, как это часто случалось с ним в ходе уголовных расследований. «Я подозреваю», «я считаю», «я полагаю» — именно эти слова он повторял чаще других. С этих же позиций Киндерман рассматривал проблему зла и добра. Что-то изнутри нашептывало ему, что едва наметившаяся, зыбкая и туманная истина связана-таки непостижимым образом с первородным грехом, да и то косвенно и неопределенно.
Следователь поднял голову. Драга перестала тарахтеть — мотор замолчал. Стихли и душераздирающие вопли несчастной женщины. В наступившей тишине отчетливо слышалось, как нежно ластятся речные волны к пристани. Киндерман обернулся и встретился глазами с внимательным взглядом Стедмана.
— Во-первых, мы не можем встречаться вот так. Во-вторых, вы никогда не пробовали приложить свой палец к раскаленной сковородке и не отдергивать его?
— Нет, не пробовал.
— А я пробовал. Это практически невозможно. Уж очень больно. Вы вот, к примеру, просматриваете газету и наталкиваетесь на сообщение о том, что кто-то сгорел во время пожара в гостинице. «Тридцать два человека погибли в огне отеля “Мэйфлауэр”»,— пишут журналисты. Однако на самом деле вы ни в коей мере не можете представить себе, что это такое. Ни вообразить этот кошмар, ни оценить его в полной мере вы не в состоянии. Остается раскаленная сковородка. Приложите же к ней свой палец — вот тогда вы поймете.
Стедман молча кивнул.
Киндерман, слегка прикрыв глаза, мрачно разглядывал патологоанатома.
«Вы только полюбуйтесь на него! — заметил про себя сыщик.— И этот считает меня чокнутым Он, видимо, решил, что я сейчас несу невероятную чушь».
— Вы хотите еще что-то сказать, лейтенант?
«О да, разумеется. Про Седраха, Мисаха и Авденаго. “Навуходоносор... повелел разжечь печь в семь раз сильнее, нежели как обыкновенно разжигали ее, и самым сильным мужам из войска своего приказал связать Седраха, Мисаха и Авденаго и бросить их в печь, раскаленную огнем[22]”».
— Нет, больше ничего.
— Можно забрать тело?
— Пока еще нет.
«У боли свои правила,— размышлял Киндерман,— мозг способен отвлечься от нее в любой момент. Но каким образом? Царь небесный нам этого не объяснил. “И покатятся головы”,— мрачно подытожил он».
— Стедман, идите. Отдохните, выпейте кофейку.
Киндерман проводил патологоанатома взглядом, пока тот не добрался до сторожки на пристани, где к нему присоединились другие судебные эксперты. Все они вели себя как обычно. Кто-то даже пытался шутить и негромко смеялся. Киндерман никак не мог взять в толк, что же это такое могло их сейчас вот так развеселить. Но тут он вспомнил трагедию «Макбет» и в который раз подумал о том, что мораль нынче и гроша ломаного не стоит.
Один из судебных экспертов протянул Стедману толстый регистрационный журнал. Патологоанатом одобрительно кивнул.
Вся остальная
компания побрела прочь с пристани. Они шагали, ступая по похрустывающей гальке, вдоль берега и, миновав машину скорой помощи с бригадой врачей, уже весело обсуждали свои бытовые проблемы. Двигаясь по пустынной джорджтаунской улице, вымощенной булыжником, они, вероятно, плакались друг дружке в жилетку, жалуясь на своих сварливых жен. Они торопились позавтракать — возможно, дома, а скорее всего, в уютной «Белой башне» на М-стрит. Киндерман взглянул на часы и кивнул. Разумеется. Именно в «Белой башне». Она работает круглосуточно. «Луис, пожалуйста, глазунью из трех яиц. Побольше бекона, ладно? И горячую булочку». До чего здорово устроиться сейчас где-нибудь в уютном и теплом местечке!Вот они свернули за дом и исчезли из виду. Сразу же из-за угла донесся взрыв смеха.
Киндерман снова посмотрел на патологоанатома.
К Стедману тем временем подошел сержант Аткинс, помощник Киндермана. Молоденький и тщедушный сержант носил поверх коричневого фланелевого пиджака морской военный бушлат, а на голове — черную морскую фуражку. При этом он натягивал ее на уши, пытаясь скрыть свою стрижку под «ежика». Стедман вручил сержанту регистрационный журнал. Аткинс кивнул и, отойдя немного в сторону, расположился на скамейке перед входом в сторожку. Он не спеша раскрыл журнал и принялся внимательно изучать записи. Тут же, на скамейке, сидели плачущая женщина и медсестра. Последняя ласково поглаживала женщину, пытаясь хоть как-то ее успокоить.
Стедман стоял теперь в одиночестве и, застыв на месте, не сводил глаз с женщины. Киндерман с интересом вглядывался в его лицо. «Итак, какие-никакие чувства ты таки испытываешь, Алан,— про себя рассуждал он.— После стольких лет работы, после всех этих трагедий и насилия в тебе все-таки осталась некая субстанция, которая продолжает чувствовать. Это хорошо. Ведь и я точно такой же. Мы с тобой являемся частью великой тайны. Если бы смерть была так же естественна, как, например, дождь, то с какой стати мы бы с тобой сейчас испытывали все это, Алан? Конкретно, ты и я. Почему?»
Внезапно Киндерману до боли захотелось оказаться дома, в своей постели. Усталость опутывала ноги, а затем по костям тяжело утекала в недра земли.
— Лейтенант?
Киндерман медленно обернулся.
— Да?
Сзади стоял Аткинс.
— Это я, сэр.
— Да, вижу, что это ты. Я это вижу.
Притворившись, что разглядывает его с откровенньм презрением, Киндерман метал один за другим недовольные взгляды то на бушлат, то на фуражку Аткинса. И наконец заглянул ему в глаза. Глаза у сержанта были маленькие и зеленоватые. Они всегда были обращены немного внутрь, в себя, и от этого создавалось впечатление, будто Аткинс все время находится в состоянии медитации. Киндерману же он напоминал этакого средневекового святошу, какими их обычно представляют в кино: не улыбающегося аж до гробовой доски, на редкость честного и искреннего, но непроходимо глупого. Однако последнее никак не относилось к Аткинсу, и лейтенант об этом прекрасно знал. Сержанту стукнуло тридцать два года, он морским пехотинцем участвовал во вьетнамской войне. Призвали его туда прямо из Католического университета. За внешней невозмутимостью скрывалась натура яркая и прекрасная, достойная внимания и уважения, проникнутая истинной человечностью. Да и прятал-то Аткинс ее вовсе не из-за хитрости, а потому, как считал Киндерман, что душа у сержанта была весьма нежная. Внешне тщедушный, в минуты испытаний он проявлял недюжинные силу и храбрость. Однажды Аткинс умудрился даже повязать сумасшедшего наркомана, настоящего верзилу, когда тот, набросившись на Киндермана, приставил к его горлу нож. А когда дочь Киндермана попала в автомобильную катастрофу, чуть было не закончившуюся для нее трагически, все тот же Аткинс двенадцать дней и ночей проторчал в больнице возле нее. На работе он тогда взял внеочередной отпуск. Киндерман обожал своего помощника. Аткинс же, как верный пес, платил преданностью.
— Я тоже здесь, Мартин Лютер, и я слушаю. Киндерман, иудейский мудрец, весь во внимании. Я слушаю тебя,
Аткинс, ходячее ископаемое. Рассказывай. Докладывай. Какие у нас там добрые вести из Гента? Обнаружили какие-нибудь отпечатки пальцев?
— И очень много. На всех веслах. Но они какие-то смазанные, лейтенант.
— Какая жалость.
— Несколько окурков,— протянул Аткинс с неуловимой надеждой в голосе. А это уже кое-что да значило. По ним можно было определить состав крови.— Да, еще пара волосков на трупе.
— Вот это уже теплее. Гораздо теплее.
Подобная находка действительно могла облегчить поиски.
— И вот еще,— добавил Аткинс, протягивая Киндерману целлофановый пакетик.
Следователь осторожно взял его в руки и, поднеся поближе к глазам, нахмурился. Внутри пакета находилась розоватая пластмассовая безделушка.
— Что это?
— Заколка для волос. Женщины такие носят.
Киндерман прищурился, пристально разглядывая заколку.
— На ней что-то написано.
— Да, «Большие Виргинские водопады».