Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С. Вас не терзают угрызения совести?

Я. Только уколы — не больше того. Мне недоплачивают. Мой работодатель и я — мы оба выработали определенный modus vivendi [617] : он недоплачивает мне, но не заставляет работать сверх меры. Не слишком сытно кормит своих лошадей, но и не пускает их в галоп.

С. Можно ли заключить, что условия вашего теперешнего труда способствуют отмеченному выше раздвоению вашей личности?

Я. В огромной мере. В одном измерении я чувствую себя рабочей лошадью; в другом — сам себе хозяин. Вот почему я не стремлюсь к тому, что многие именуют «работой получше»: она почти неизбежно потребует более тесного сближения обоих моих «я». В каком-то смысле я принуждаю себя выполнять эту работу — для того чтобы побудить себя ее же возненавидеть; я панически боюсь работ, которые накрывают с головой, превращая средство в цель. Как правило, мне удается выкинуть учительские заботы из головы, едва я закрываю дверь, вернувшись домой. Я чувствую, что буквально все — против того человека, которым я хочу быть; мне приходится действовать руками и

ногами, чтобы сохранить этот имидж. И в моих глазах это отнюдь не иллюзия. Родители издавна видели во мне лишь не лишенную способностей рабочую лошадь; мои немногие друзья — тоже. Я даже Э. не до конца доверяю; подобно всем женщинам она питает исконное уважение к рабочим лошадям. К примеру, я не раз предлагал ей бросить работу; разумеется, в этом случае нам пришлось бы очень на многом экономить: бросить курить, одеваться в магазинах подержанного платья, на отпуск выбирать самые дешевые маршруты, покупать меньше тряпок и так далее. Однако она отказывается. Мне это непонятно. Что до меня, то я пошел бы на любые жертвы (разумеется, кроме того, чтобы ее бросить), дабы избежать такой конвейерной «работы». Если хотите, назовите это вялотекущей шизофренией. Но для меня это — символ защиты осажденного города моего настоящего «я». Две его разделенные половины, образно выражаясь, его стены.

617

Систему (лат.).

С. Мне думается, слабым местом вашей обороны является страх перед публикацией. Понимаю, у вас находятся аргументы в защиту сложившегося хода вашей жизни. Но напечататься — это, вне всякого сомнения, самый легкий способ снять осаду. Если вас как писателя ждет всеобщее осуждение, значит, вы защищаете город, который едва ли того заслуживает. Если вас поднимут на щит, с осадой будет покончено раз и навсегда; если — и это наверняка самое вероятное — вас не презрят и не канонизируют, вам придется и впредь держать оборону, но при этом зная, что вам есть что защищать. Вы не согласны?

(Участвовавший в диалоге шизофреник испускает дух.)

Часть восьмая

БЕЗДЕТНОСТЬ

19 ноября 1960

Прощаемся с Д. и М. Они отбывают в Лаос. Э. завидует им: их деньгам, их отправке, открывающемуся перед ними новому миру Обсуждал это сегодня с Д. за обедом в «Короле Богемии». Иными словами, выуживал из него, сколько нормального времени поглощает такого рода работа. Он подтвердил все, что инстинктивно восставало во мне против работы в Азии или еще где бы то ни было, куда едешь преподавать по методике новой лингвистики. Что означает: сорокачасовая рабочая неделя плюс прием учащихся; а когда этим не занят, выходишь наружу, осматриваешь окрестности, встречаешься с кем-либо, будь то каникулы, уик-энд или просто свободный вечер. Такая работа просто пожирает время: либо преподаешь, а потом приходишь в себя, либо расслабляешься, либо исполняешь обязанности образцового европейца: осматриваешь достопримечательности, общаешься с местным населением. Во всех случаях мой подход к проблеме — даже не тот, что у Дениса. Он по натуре не творец и, когда я говорю ему о своей одержимости временем, не способен по-настоящему ощутить, что оно для меня значит.

— Отчего бы нет, писать можно, — замечает он, но я-то уподоблюсь ему и, значит, писать не буду.

К тому же, в отличие от меня, он не фанат живой природы, меня встреча с новым растительным и животным миром, безусловно, поглотит без остатка. Просто убьет.

Мы четверо не ладим между собой. Э. язвительна и раздражительна, М. поглядывает то на одного, то на другого, будто мы все свихнулись, а Д. и я разрываемся на части, пытаясь примирить непримиримое. И все-таки ему и мне удалось сегодня провести вместе три или четыре тихих, умиротворенных часа. Он — единственный мужчина, с кем мне не скучно и кто меня не раздражает, с кем мне действительно нравится общаться.

24 ноября

Поэзия — это управляемая шизофрения.

Большинство современных поэтов пишут, адресуясь к своим стихам, а не апеллируют ими к внешнему миру. Многие пишут стихотворение и вовсе не контактируют с ним — пусть оно родилось и помимо их собственной воли. Они создают артефакт: пишут и пускают его по воле волн. Подлинные же поэты — это те, что живут в своих стихах: обживаются в них после того, как стихи созданы. Навечно.

2 декабря

Маколей (о письмах жены сэра У. Темпла Дороти Осборн): из такого ряда любовных писем черпаешь больше истории, больше жизни, больше знаний об обществе, чем из целых баулов дипломатических депеш [618] . Везет же Маколею!

«Коллекционер». Начал это неделю назад. Не писать о себе — освежает. Коллекционер — это само по себе призвано символизировать заурядность нынешнего общества; стреноженный по рукам и ногам, чьи надежды и подлинная жизненная сила бессмысленно и зловеще затухают.

618

Дороти Осборн (1627–1695) познакомилась с сэром Уильямом Темплом (1628 1699), дипломатом и эссеистом, в 1648 г. на острове Уайт и, вопреки сильному сопротивлению со стороны своей семьи, вышла за него замуж в 1654 г. «Любовные письма» писались на протяжении двух лет, предшествовавших этому браку. Впервые были опубликованы как приложение к биографии Темпла, написанной Т.П. Кортни, а позднее, в 1888 г., напечатаны отдельно.

Заискивание вот главное ремесло этого века. В Англии воцарился Век заискивания. Особенно заметно это на Би-би-си: все и каждый

пытаются нравиться, нравиться, нравиться.

С'est ou l'art ou l'amour [619] строка, всплывшая в моей памяти, когда Э. мыла мне голову.

17 декабря

Э. уходила счастливой, вернулась расстроенной. Рой не позволил ей повидаться с Анной перед Рождеством. По ее словам, он был пьян и в самом мерзком из своих настроений: его мелочность достигает поистине космических масштабов.

619

Это или искусство, или любовь (фр.).

23 декабря

Записываю новые стихи. Странно, какая грустная у них интонация. Мне невесело, грусть у меня в крови, однако когда я говорю, мой голос не кажется мне грустным. Чтение стихов — хорошая терапия; так проверяется внутренний слух. Правда, я не так уж о нем думаю, когда пишу: меня больше заботит, как фразы разместятся на странице. Но эти стихи кажутся достаточно ритмичными. Некоторые даже подозрительно нравятся. Не доверяю нарциссистическому благозвучию, обеспечиваемому магнитной лентой. На ней даже моя игра на гитаре кажется недурной — а ведь я знаю, что бренчу безнадежно плохо.

Римляне, одержимые темой Орфея, играющего на арфе в аду. прекращением страданий, покоем и умиротворением, приходящими с его мелодией. Целительная мощь искусства. Можно, разумеется, пожалеть, что античным интеллектуалам неведомо было многое из того, что известно нам; однако будь это так, Древний Рим превратился бы в ад несравнимо более страшный, нежели тот, что им было под силу вообразить. К тому же мы забываем, что незнание двусторонне — я не имею в виду то незнание мелких деталей, на которое от века жалуются историки (о, будь я в силах провести хоть час в древних Афинах), но то глубочайшее незнание, какого не развеют и десять лет, прожитые в древних Афинах. Незнание того, чем была жизнь в те времена — жизнь, постичь которую можно было лишь проникшись античным умом и ничем другим.

Мы часто заблуждаемся, полагая, что тонко чувствующие люди — принадлежность наших дней. Но такие индивидуумы, как Катулл, или Гораций, или Марциал, не менее чувствительны, нежели любой современный интеллектуал; просто износилась — не без постоянного вмешательства с нашей стороны — сама образность их чувствительности, даже оболочка этой образности, иными словами, эта образность перестала быть зеркалом их чувствительности. В итоге Катулл временами кажется простоватым, Гораций — слишком академичным, Марциал — чуть колючим. Я хочу сказать, их стихи напоминают выцветшие страницы — нет, тронутые ветрами времени статуи. Конечно, в этом и определенная доля их привлекательности: очарование древности, но прежнее воздействие утрачено навсегда. И огромная часть этого воздействия апеллирует к сферам (или образам), кажущимся нам наивными — вроде Орфея, играющего в аду. К необъятному, таинственному, не нашедшему объяснения миру, предстающему — даже самому утонченному интеллектуалу — волшебным, неуправляемым, диким, новым; в Древнем Риме не было уличных фонарей. А то, что в нем упорядочено: меры веса, ведомая грекам соразмерность архитектурных пропорций, — должно быть, представало его обитателям (даже такому относительно утонченному уму, как Гораций) со столь значимым отпечатком божественного промысла, какой нам не под силу вообразить. С нашей точки зрения, «amatilis insania» всего лишь невнятный звук — «приятное безумие», как подсказывает мой шифровальный ключ; но, по сути, это сочетание непереводимо, ибо к самой магии вдохновения современный мир относится не иначе как с презрением. Вся эта ода (3.4) — хороший пример того, сколь недоступен нам древний ум [620] . Тщетно пытаться постичь его тайны, прибегая к инструментарию английского языка, к посредству елизаветинских и более поздних переводчиков. Это то же самое, что исполнять произведения западных композиторов на восточных музыкальных инструментах.

620

В оде 3.4 Гораций взывает к музам наделить его вдохновением и мудростью.

(Читаю сейчас много латинских стихов. Если бы только кто-нибудь объяснил мне, как должны были читать и декламировать римляне! Учебники никуда не годятся!)

2 января 1961

Рождество отметили в Ли. Я так этого боялся, что на поверку все оказалось не столь уж тягостным (может быть, мы всегда чего-то чрезмерно опасаемся?). Стряпня М. хороша и сверхобильна, как обычно. Однако портвейн 1920 года и сигара 1933-го доставили мне несомненное удовольствие; где-то я прочел, что век сигары краток — спустя восемнадцать месяцев они портятся, — но эта оказалась еще очень душистой. Бездна аромата. М. по-прежнему безраздельно господствует в застольной беседе; я отмалчиваюсь, а Э. тактично и послушно ее поддерживает. Мы оба испытываем нечто вроде симпатии к О. — человеку во многих отношениях предсказуемому, но не чуждому неких романтических глубин. Говорим с ним о яблоках, вспоминаем названия забытых сортов, разыскиваем их в его книжках; это целый волшебный мир, мир яблок, чьи разновидности можно проследить вплоть до конкретных мест и людей, подчас даже до одного определенного дерева. Самая амбициозная из моих фантазий (похоже, и О.) — однажды проснуться обладателем огромного плодового сада, настоящего музея всевозможных сортов яблок, чего-то вроде новоявленного сада Гесперид. Яблоко — магический плод: поедая один из отцовских «коксов» и поздний «джеймс грив», чувствуешь, что поглощаешь нечто среднее между отличной дыней и спелым персиком, и начинаешь мечтать еще об одной волшебной субстанции — вине. Иными словами, и лучшим сортам яблок, и лучшим винам присуще нечто общее — гармония.

Поделиться с друзьями: