Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дни моей жизни. Воспоминания.
Шрифт:

Я грустно сказала: "А я, как в старом анекдоте: "Все разъехались, одна я не разъехалась..." -- "А почему бы вам не поехать за границу?
– - спросил меня "дедушка" Саблин, редактор "Русских ведомостей".
– - Поезжайте вот с Лидией Борисовной, вдвоем приятней!" -- "Легко сказать!.. Во-первых, денег на это нет..." -- "А на что же авансы?
– - перебил меня Саблин.
– - Вы свободны, редакция даст вам аванс, а вы нам напишете несколько фельетонов -- и все будет отлично". Нужно ли говорить, с каким энтузиазмом я приняла это предложение, и на другой день мы уже выехали через Вену в Италию.

Первого путешествия за границу нельзя забыть, но рассказывать о нем очень трудно. Италия, античные развалины Рима, роскошные памятники Флоренции, сказочная красота Капри и поэзия Венеции -- все это захватило и увлекло. А впереди -- Париж. Он и пугал и манил. Столько о нем слышала, читала.

Попав в него, я жила в каком-то вихре: музеи, картины, собор Парижской Богоматери, лекции в Сорбонне, театры... Впечатлений

своих от посещений Лувра, от Венеры Милосской, от Джиоконды -- не стану описывать: об этом надо было бы писать целую книгу, да это давно сделано многими лучше меня. Скажу только, что в смысле искусства и истории мне открывался новый мир: так странно было своими глазами видеть все то, что раньше учила, о чем читала и мечтала. Это приобщение к мировой культуре очень много дало мне.

Одним из первых домов, куда я попала в Париже, был дом знаменитой певицы Фелии Литвин. Я с ней познакомилась еще в России, куда она приезжала петь. Это была колоссальных размеров женщина, с головкой херувима, сложением статуи Баварии и чудным голосом. Она замечательно пела вагнеровский репертуар, "Валькирию", но именно пела, а не играла, -- играть мешали ее полнота и громоздкость. Любопытна ее история: в юности (я видела ее портреты работы Лемана) это была тоненькая, как тростинка, девушка, настоящая Маргарита, но с годами она начала полнеть катастрофически, и вот она встретилась с неким доктором, который обещал вылечить ее от этой неестественной полноты, но взамен потребовал, чтобы она стала его женой. Он был француз, интересный человек, с репутацией прекрасного доктора, и она решилась выйти за него. Каково же было ее изумление и отчаяние, когда она убедилась, что после брака он, пользуясь теми правами, которые французский брак давал мужу над женой, прежде всего потребовал, чтобы она бросила сцену, а затем -- чтобы она прекратила все сношения с прежними друзьями и, в частности, с сестрой Селиной. Селина была лет на шестнадцать старше ее и заменила ей рано умершую мать: воспитала ее, сделала из нее артистку, дрожала за ее первые шаги, радовалась ее первым успехам; когда она узнала, что сестра выходит замуж, не только не воспротивилась этому, но радовалась ее счастью и осталась одна, мечтая, что Фелия, счастливая, радостная, будет залетать к ней и рассказывать о своем муже, о своей работе. То, что сестре было запрещено с ней даже видаться, поразило ее, как громом. Несколько лет сестры были в разлуке и прямо истерзались: муж держал Фелию буквально в плену, пока, наконец, ее терпение не лопнуло, и она бежала от него из Франции. С большим трудом ей удалось благодаря связям освободиться от этого человека, и она опять вернулась и к сцене и к сестре.

В Париже она жила в изящной небольшой квартирке, типично парижской. Белая лакированная мебель, пушистые розовые ковры, раздвижные стеклянные стены между комнатами и окна-двери, выходившие прямо в садик, где цвели розы и подстриженные шарами лавровые деревья; туда после обеда переходили пить кофе.

У нее я встречалась со многими русскими художниками, например, со стариком Ю.Я.Леманом, известным портретистом, прожившим почти всю жизнь в Париже, пережившим там дни Коммуны и, несмотря на это, говорившим с нижегородским акцентом. Хорошо помню его мастерскую, совершенно такую, как принято было описывать в романах: пятый этаж старого дома на Монмартре, огромные окна, в которые видны были крыши Парижа; стены увешаны портретами красивых женщин -- Леман специализировался на женских портретах, -- темнокудрые, золотоволосые, рыжие, полуобнаженные или в мехах, в бриллиантах... Необъятный диван, манекен в углу, с наброшенной на него драгоценной парчой, на столе всегда свежие розы и чай, подававшийся в средневековых кубках или венецианских бокалах... Леман писал Яворскую, и мы у него проводили много хороших часов. Встречалась я и с красивым, барственным Харламовым, специализировавшимся на детских головках, который много рассказывал мне о Тургеневе, с пейзажистом Гриценко, а также со многими французскими литераторами, между прочим, с Катюллем Мендесом и Эдмондом Ростаном.

С Фелией Литвин мы сохраняли дружеские отношения и всегда встречались в мои приезды в Париж или ее в Петербург. Помню нашу последнюю оригинальную встречу. Я ехала из Голландии в Испанию и остановилась в Брюсселе дня на два. Когда я собралась уезжать и вышла уже одетая в вестибюль гостиницы, я вдруг на доске с фамилиями приезжающих увидала: "М-м Фелия Литвин". Оказывается, она приехала накануне вечером на гастроли. Я побежала к ней в номер, чтобы хоть поздороваться и тут же проститься с ней. Застала ее еще в постели -- двуспальная постель едва вмещала ее, всю в розовом шелке и кружевах, красивую, улыбающуюся, совсем похожую на огромную куклу. Она ахнула: "Откуда ты?" -- "Из Амстердама!" -- "А куда?" -- "В Мадрид!" -- "Раздевайся, будем пить кофе!" -- "Не могу ни минуты -- омнибус ждет!" -- "Сумасшедшая!" Мы расцеловались -- и это был последний раз, что я видела ее.

Катюлль Мендес стал моим усердным проводником по Парижу. Это был уже немолодой, но очень красивый и элегантный человек. В молодости, судя по портретам, напоминавший изнеженную красоту Мюссе, а в то время, когда я с ним познакомилась, уже утомленный, со скептической улыбкой умных глаз, блондин с сильной проседью. Он звал меня "милый коллега", возил меня по

разным интересным местам. Прежде всего показал мне редакцию и типографию большой парижской газеты, где сотрудничал. Он был известный писатель, поэт, драматург и журналист. Как его газета непохожа была на мои родные "Русские ведомости"! Тип газеты -- американский: погоня за сенсациями, полчища репортеров, лихорадочные телефонные звонки, стенографистки, беготня с этажа на этаж (газета занимала пятиэтажный дом), спешка... А наш-то тихий особнячок в Чернышевском переулке, строгий Соболевский, студенты, мирные чаепития в редакции у "дедушки" Саблина, часто при участии его пятилетней внучки Лёли...

Такая же разница между этими газетами, как между моим милым "дедушкой" в мягкой рубашке, с растрепанными серебряными волосами и этим утонченным парижанином, в светло-коричневом пальто, с гарденией в петлице и с сияющим цилиндром на голове. Но я чувствовала, что к Парижу он очень подходит и что более уместного спутника трудно было найти. Мы с ним фланировали, как два товарища. Ездили в Версаль, бродили по аллеям векового парка, где по вечерам, как в стихах Вердена, блуждали призраки напудренных маркиз, а днем мчались веселые велосипедисты, больше все парочками, иногда на тандеме и даже с привязанной к нему колясочкой, в которой болтал ножонками маленький ребенок: "Мсье, мадам и бебе". На берегах Сены ели жареных рыбешек в кабачках, увитых клематисом, заходили в ярмарочные балаганы, переходя от вагона к вагону -- подвижному жилищу пестрых "комедиантов", точно уцелевших от времен Вильона. Нашим прогулкам придавали интерес и значительность литература и поэзия. Мендес читал мне свои стихи (он принадлежал к школе парнасцев) в деревенских кабачках, цитировал Тэна и Маколея в Версале, Гюго в соборе Парижской Богоматери и Вердена в "Черном коте" на Монмартре, излюбленном приюте театральной и литературной богемы Парижа. Своими меткими "комментариями" он освещал мне характер того или иного места и много помог в изучении внешнего Парижа. Показывал мне колоссальные магазины -- "Лувр", "Бон-Маршэ", "Прентан" -- огромные пасти, поглощавшие каждую минуту сотни, тысячи женщин, растерянных, утративших ощущение времени и пространства; повез меня в "Большой рынок" -- эти горы мяса, дичи, рыбы, овощей, фруктов, которые поглощал Париж за один день; и мы вспоминали замечательного бытописателя Парижа Эмиля Золя и его романы "Дамское счастье" и "Чрево Парижа".

Повез меня Мендес и в Музей революции, так называемый "Музей Карневале". Это уже по моему желанию: его самого это не интересовало как давно прошедшее. В старинный особняк, в котором когда-то жила мадам де Севинье и где еще остались грациозные статуи работы Гудона, изображавшие "Времена года", я входила с бьющимся сердцем. Там собраны вещи, портреты, документы, относящиеся к эпохе великой революции. Автографы Робеспьера и Дантона, веера Марии-Антуанетты, письма Андрэ Шенье, модель Бастилии, разорванные знамена -- свидетели грозы, борьбы и победы... Там же хранился в витрине кусок черного хлеба, который парижане ели во время революции. На него особенно обратили мое внимание.

Романтика революции бродила у меня в душе, но я тщетно искала сочувствия у моего спутника. Его это не увлекало.

Мендес был очень талантлив и писал красивые стихи. Он преподнес мне все свои произведения, и я добросовестно перечитала их, но они не понравились мне. В них была какая-то смесь мистики и эротизма, граничащая часто с порнографией. Вероятно, это свойство и мешало мне почувствовать в нем "своего". Он так и остался для меня типичной фигурой -- не больше. Я привезла его сочинения в Москву. Но впоследствии, помню, как-то едучи в вагоне где-то под Вильно и читая его новый роман, я так возмутилась им, что, не докончив, вышвырнула его за окно, к ужасу пасшихся у дороги телят.

Большое место в изучении Парижа, конечно, заняли театры. От них я ждала много -- и несколько разочаровалась. Знаменитая Французская комедия смутила своей ложноклассической манерой декламации, словно остававшейся от времен Корнеля и Расина. То, от чего давно отказалась Россия под влиянием Щепкина и его последователей, здесь еще процветало. Красавец Муне-Сюлли переносил своей игрой в XVIII век, даже играя Гамлета (между прочим, в французской переделке, где во время сцены с актерами Офелия ударяла Гамлета веером по руке и говорила: "Гадкий, не мешайте мне слушать!").

Больше понравились так называемые "бульварные театры", где хотя и был необыкновенно легкий репертуар, но, по крайней мере, играли жизненно и блестяще. Больше всех парижских актрис произвела впечатление Режан.

Видела я ее в разных пьесах, между прочим, в "Заза", этой сентиментальнейшей пьесе из жизни кафешантанной певички, с мещански добродетельным концом, и удивлялась тому, как она из этой дребедени сделала живую жизнь, глубокую и трогавшую. Этим она мне напомнила нашу Ермолову, "защищавшую своих героинь", как о ней говорили. Режан своей простотой отличалась от большинства парижских актрис. Я сказала бы -- она одна давала в своих героинях не только женщину, как остальные, но и человека. Забавное наблюдение: русскую фразу, такую обычную для нас: "Какой она хороший человек", -- говоря о женщине, на французский язык перевести нельзя: у них слово "человек" относится только к мужчине. Про женщину вы можете сказать: "существо", "созданье", "творенье" -- но не "человек". А дух языка, мне кажется, всегда соответствует духу нации...

Поделиться с друзьями: