До свидания, Светополь!: Повести
Шрифт:
— Я в нормальном состоянии, — уверил Сомов. Не хватало ещё, чтоб сын пожалел его. — Даже плясал сегодня.
Взгляд Кости был устремлен мимо него.
— А я ведь так уважал тебя! Ты казался мне идеалом. Помню, как рассматривал маленьким твои шрамы. Это было самое святое для меня. Мизинцем трогал… Когда ты рассказывал о войне, я готов был слушать сутками. А сейчас вижу, что мой отец — это не только тот человек, который попал под обстрел на свекольном поле… Видишь, даже это помню — свекольное поле. Тогда ты казался мне героем. Я и сейчас считаю тебя героем, но другое тоже вижу.
Засвербило и село в горле у Сомова.
— Что же? — растроганно выговорил он. Столько лет прошло, а сын помнит!
Костя натянуто усмехнулся.
—
Сомов улыбнулся нелепости сравнения.
— Люди посложнее сопротивлений, — проговорил он.
Сын ушел, вяло пожелав спокойной ночи, а он ещё долго сидел, думал, и было странно пусто ему, словно все вдруг из него вынули.
Рядом возник голос Любы.
— Ты ложишься? — Он молчал, и она прибавила: — Целы твои пластинки. На чердаке.
Он внимательно смотрел на неё. Серое, старое, бесконечно утомленное лицо… Митя в гробу вспомнился, но он испуганно отогнал это.
— Ты чего? — спросила она.
Он воровато отвёл взгляд и стал подыматься.
— Ничего… Ложись. Ты устала сегодня.
Доплёлся до кровати и, держась за металлическую спинку, долго, напряжённо проваливался в бездонную перину. Когда наконец почувствовал, что сидит, и поднял глаза, она стояла все там же.
— Тебя раздеть?
Он прикрыл глаза.
— Я сам, — очень терпеливо сказал он. — Иди.
Как автомат, покорно двинулась она к своей раскладушке. Он и не заметил, когда она разложила её.
Мысль о побеге пришла ему на исходе ночи, когда в окно серенько брезжил рассвет. Верно говорят, утро вечера мудрёнее. После недолгого и неспокойного сна вчерашние обличения сына уже не казались такими страшными. «До сих пор помню — свекольное поле…» Одна мысль поразила Сомова: он умрет, умер уже, а это — продолжает жить. Смутно пожалел он, что слишком небрежно рассказывал сыну фронтовые свои истории. Кое-как, с пятого на десятое, опуская подробности, без которых какая же правда! Непостижимо — но в то время эти подробности вроде бы и не помнились ему. Слабее, бледнее видел все, нежели теперь. Тлеющий корень, от которого прикуривал в горячей воронке, и тот перед глазами стоит. Свист, грохот, а он как ни в чем не бывало раскуривает козью ножку. Устал бояться? Или просто не думал об этом, не мог представить себе, что будет убит. Знал, что убивают, видел, как убивают, — был человек, и нет, понимал, что и он уязвим, а представить не мог.
Не то же ли и сейчас? — подумал Сомов. Все вижу, все понимаю, крест на себе поставил — умер, нету меня! — а вот представить, что даже этого нет — сознания, что умер и нет меня, — не могу. И в то же мгновение что-то холодно и жутко шевельнулось внутри. «Ага! — уличил себя Сомов. — Боишься-таки».
Боялся. Боялся и лукавил. И с кем, с кем лукавил? Со смертью… Внешне покорившись ей, не надеется ли тем самым отвратить её? Зачем возиться с человеком, который и без того её? Он готов, вот он, пожалуйста, можешь в любой момент сцапать меня, но надо ли торопиться в таком случае?
Подобное уже было однажды, и тогда Сомову улизнуть не удалось. Что-то подсказывало ему, что целым из-под этой бомбёжки ему не выбраться, а другой голос твердил,
что раз он заранее чует это, то все обойдётся. И он не глушил в себе дурного предчувствия — напротив, распалял его. С разгону воткнув автомобиль в высокий ельник, вышел на голое место и с любопытством следил за падающими из солнечного неба то тёмными, то вдруг зеркально вспыхивающими игрушками. «Ну-ка, дорогуша, — подзуживал. — Ну!» В последний момент бомбы стремительно увеличивались и, косо прочертив над ним, бухали в стороне — там, где рассредоточилась голова колонны. А потом он увидел её, свою, она летела на отшибе, совсем крошечная, и он сразу узнал её (или после уже подретушировало воображение, сомневался иногда). Он не только не лёг, но даже не присел, и именно потому, что узнал её и что было предчувствие. Его занимало, каким образом она, парящая в стороне, угодит сюда, в него. Повернёт, что ли? Он так и не уловил этого момента и очнулся в госпитале с той же мыслью: как она повернула?Жарко сделалось Сомову… Сто лет пройдёт, тысяча, миллион — никогда больше не будет лежать он вот так, в своей квартире, на белой подушке, под одеялом, от которого не казённым пахнет, а своим, Любой. Никогда…
Напряжённо сел на кровати. Он знал за собой эту слабость: ночной утробный ужас смерти. Давненько не было, и вот опять. Не мудрено после такого дня!
Бессвязно и беззвучно побежало перед ним все вчерашнее. Егор Алафьев, пробка на перекрёстке… Валя, стиснувшая маленькие, в старушечьей пигментации кулачки; оскаленное лицо Мити в гробу… Что-то задержало его на Мите, какое-то неприятное ощущение. Ему чудилось, что он обманул брата — где? когда? Совершённая нелепость! А все ночь… Недаром он так ненавидит её — со всеми её кошмарами, снами, с навязчивыми мыслями, от которых днём не остаётся и следа.
С надеждой поглядел Сомов на окно. Только–только серело — по–видимому, ещё и четырех нет, но ветви жасмина уже просматривались за стеклом. Ровно дышала на своей раскладушке Люба. Она и вечером заснула раньше его — тихонько себе засопела, едва голова подушки коснулась, и это-то после такой бури. А он ещё долго ворочался, обвиняя то себя, то сына, то себя и сына оправдывая.
Чужой он в своём доме, и это справедливо — слишком много горя принёс ему. Жене, сыну… Но живёт ещё одно существо под этой крышей, и уж ему-то он никогда не причинял зла. Мая — вот кто обрадовался бы его волшебному появлению. Сладко вспомнилось, как встречала его в декабре у самого порога, хлопотливо искала и подавала тапочки, чтобы дед, не дай бог, опять не сбежал, а он неспешно, с предвкушением удовольствия стаскивал своё длиннополое пальто, грел руки над плитой и лишь после вручал гостинец. Как ни загуливал с приятелями, о внучке не забывал. За столом они чинно беседовали и прекрасно понимали друг друга — доживающий свои дни старик и двухгодовалая девочка, лишь три десятка слов умеющая сказать.
И вот тут, под утро, когда он сидел, полуголый, на кровати, глядя перед собой мечтательными глазами, и явилась ему мысль о побеге. Представил, как входит в сверкающую квартиру сватьев на Фонтанной улице, как выбегает навстречу Мая в своём красном платьице, он по-взрослому здоровается с нею, открывает огромную коробку, и из коробки выходит — сама! — чудесная кукла. Глаза девочки изумлённо раскрываются. На деда вскидывает: мне? — и он, тоже глазами, отвечает: тебе. Мая нежно обнимает куклу и смеётся, смеётся…
Посторонний неприятный звук заметался по комнате.
Прошла секунда, прежде чем Сомов сообразил, что это булькающее старческое дребезжание — его смех. Глазами Маи увидел себя: изнеможённый старик с всклокоченными волосами, глаза сверкают, и этот безумный смех с самим собой. В страхе закрыла бы лицо руками…
Сомов осторожно лёг. Снова и снова рисовал картину своего сказочного появления в доме у сватьев, звонкую радость девочки и свою, тихую. Дед Мороз, пожаловавший в августе. А почему бы и нет — ведь до декабря не дотянуть ему.