Дорога на Элинор
Шрифт:
Жизнь была его и не его в то же время. Он прожил жизнь еще раз — и тот ужасный день, когда вышла его книга «Вторжение в Элинор». Он увидел томик на прилавке расположенного рядом с домом книжного магазина и понял, что завершился этап и нужно сделать то, ради чего заставил вчера Жанну купить моток не нужной в хозяйстве бельевой веревки.
Не то чтобы ему не хотелось. Напротив, каждая клетка в его теле была готова к этому, и если бы он вдруг раздумал, то его постигла бы страшная болезнь, организм не мог больше существовать в прежнем ритме, настроился на перемену участи, и нельзя было его обманывать, да и невозможно.
Только звонить Терехову было совершенно не обязательно. Это не было театральным
Позвонил. Свернул петлю, попробовал веревку на прочность, пытаясь разорвать ее руками — не получилось, конечно, — приладил на крюк в кухне, подставил табурет, все приготовил, а потом, будто в голову хмель ударил: набрал знакомый номер и, услышав голос — свой голос, неузнаваемый в путанице телефонных линий, — произнес театральную фразу, не продуманную заранее. Бросил трубку и сунул голову в петлю с таким душевным восторгом, будто не с трехмерным телом расставался, а напротив, получил, наконец, главный жизненный приз и готовился растратить его, не думая о последствиях.
Он предполагал, что будет больно — перелом шейных позвонков, что ни говори, — и воздуха станет катастрофически недостаточно, а на самом деле организм его уже был подготовлен к миссии, сознание отключилось, едва упала табуретка, а потом включилось опять, и что происходило между этими двумя мгновениями, Ресовцев не помнил — мир перед его глазами возник, как после перерыва в показе фильма. Кадр, темнота, и — следующий кадр.
Он был собой, но другим, он чувствовал себя старше лет на двадцать, тело было другое, руки-крюки, в голове тупой гул, и с глазами тоже что-то случилось, он не так ясно видел, туман какой-то, не мешавший на самом деле смотреть и различать детали, но висевший подобно прозрачному занавесу.
Комнату он узнал, конечно, — собственную комнату на Шаболовке. И понимание пришло сразу — он подумал, что, когда был без сознания, мысли продолжали себя, для мыслей не нужно пространства-времени, а для сознания нужно. Сознание помещается в мозгу, как птица в клетке. Если клетки нет, то нет и сознания, ему негде быть, но мысль от этого не останавливает своего вечного движения.
Тело… — подумал он. Инертная масса, существующая в четырехмерии. Значит, действительно есть закон природы, включающий сохранение массы не только материальной, но и мысленной, и какое же усилие было проделано кем-то (мной, — подумал он, — кем же еще? Мной, конечно!), чтобы в четырехмерии возникла (для физиков — из ничего!) моя личность с новым двадцатилетним жизненным опытом?
Ему так захотелось этот опыт хотя бы вспомнить, но в дверь кто-то стучал. Он знал, конечно, что стучал сам, тот, кто опубликовал «Элинор», ничего пока не понимавший, и не объяснишь ему сейчас, потому что еще в себе нужно разобраться, в том, как действуют обобщенные законы, он ведь не собирался сюда и сейчас, он — в его собственном, без нового опыта — сознании только что умер, ушел, что-то происходило в большом мироздании, и он это, конечно, поймет…
Он человеком был или кем?
Я хочу стать собой, подумал Терехов.
Я хочу быть собой, думал Терехов, все менее понимая, что это все-таки значит. Он всегда был собой — разве хоть раз предал себя, разве хоть раз делал то, что считал подлым, плохим, искажавшим его человеческую суть?
Сделал, подумал он. Один раз. Только один — когда допустил, чтобы издательство выпустило в свет «Вторжение в Элинор». Теперь он знал, что сам писал роман, пусть это и был Эдуард Ресовцев, другой палец многомерного существа, частью которого являлся и он, Владимир Терехов, все равно это был он, собственной многомерной персоной, но тогда он не знал этого, тогда
это был чужой роман, чужой текст, и он присвоил чей-то, не его, жизненный опыт, он ведь знал, что никогда не написал бы ничего такого, не смог бы, текст был выше его умения и понимания, и он совершил подлость, взяв его себе — у мертвого человека, пусть тоже себя, но он не знал этого, не знал, не знал…Сознание мое не знало, — подумал Терехов, — но в глубине я наверняка понимал, что имею на это право, ведь я имел на это право, тут и говорить не о чем.
Это оправдание? — подумал Терехов. — Кто я? Сознание составляет мою суть или те глубины, в которых не разобраться?
Я хочу быть собой, но кто — я?
Я хочу быть собой — каким стану, выйдя из нашего скованного пространством-временем мира, туда, в большое мироздание. Наверно, это прекрасно — жить во множестве измерений сразу. Так, наверно, чувствуют себя боги. Для себя-прежнего я стану богом, всемогущим и всеведущим, а на самом деле обыкновенным разумным существом — просто мир, в котором я буду жить, бесконечного сложнее того мира, где я жил до сих пор.
Я хочу ощутить это счастье.
Я?
Это буду я? Терехов Владимир Эрнстович, тысяча девятьсот шестьдесят первого года рождения?
Я — это мое сознание, моя память, мой жизненный опыт, моя профессия литератора, моя квартира, мой компьютер, моя любовь и моя ненависть.
И если все это смешается с любовью и ненавистью Дженни, Олега, Эдика, и еще Бог знает какого числа живых и разумных, а еще живых и неразумных, а может, еще и разумных, но не живых, и даже не живых и не разумных вовсе…
И если решения буду принимать не я, Владимир Эрнстович Терехов, а я — бесконечно сильное по земным меркам, бесконечно, по тем же меркам, разумное и бесконечно — Господи, это так, это действительно так! — далекое существо огромного и неощутимого мира, тогда — зачем все?
Зачем я жил? Чтобы стать памятью о самом себе? Зачем любил Алену, Маргариту, а потом Жанну? Чтобы память об этом стала частью чьей-то — моей, да, моей, но все равно чужой — памяти?
Какое мне дело до того, что помнит и чего хочет средний палец на моей правой руке?
Я хочу быть собой, повторил он. Я не хочу становиться собой-другим. Я люблю Дженни, и мне вовсе не безразлично, что раньше она была с Эдиком, который тоже, по сути, я, но она была с ним, а не со мной, и ревность, которую я чувствую по этому поводу, самая настоящая, я не готов опять делить Жанну с кем бы то ни было, не готов терять ее, а я наверняка ее потеряю, если мы с ней станем частью себя, а не личностями, решающими каждый свою судьбу.
Но… Элинор. Мир множества измерений, бесконечных возможностей, мир, частью которого я был всегда, только не понимал этого, а теперь понял.
Эдик выбрал, он не побоялся уйти в большой мир — разве он жалеет об этом?
Ты не жалеешь? — спросил Терехов, зная, что будет услышан и понят.
Глава двадцать девятая
— Не получилось, — констатировал Пращур, — опять не получилось. Жалко, ох как жалко.
Он сидел, понурый, старый, щеки его обвисли, на подбородке почему-то появилась бородавка, которой раньше не было, и даже костюм — серый, в полоску, тесный, потому что пошит был, похоже, на другого Ресовцева, молодого, более стройного — за прошедшие минуты пообтрепался до такой степени, что место ему теперь было одно — в мусорном ведре. Ткань, конечно, не расползалась, крепкая была ткань, но все же отжила свое. Как и хозяин. Терехов не видел ни разу, но читал в книгах — в готических романах и вялой женской прозе — о людях, «на челе которых лежала печать смерти». Посмотришь на такого человека и сразу точно скажешь — не жилец. Неделя ему осталась или день — не больше.