Дорога на Элинор
Шрифт:
Пращур выглядел именно так, и Терехов не смог бы объяснить, почему.
— Жалко, — повторил Пращур и попытался выбраться из кресла, цеплялся пальцами за подлокотники, приподнимал свой тяжелый зад, елозил ногами по полу, Терехову стало жаль старика, он поднялся было, чтобы помочь, но справа его ухватила за руки Жанна, а слева цепко взял за плечо — отработанным жестом — Лисовский, он опустился между ними на диван, Жанна прижалась к нему всем телом, что-то шептала, а Лисовский четко произнес Терехову на ухо:
— Нельзя. Трогать его сейчас нельзя. Уходит энергия. И не смотри. Лучше не смотреть.
Пращур старел на глазах. Волосы, серые, будто грязные, стали седыми и посыпались на лоб. Пращур дернул
Он подумал, что на этот раз у него есть два свидетеля, и подумал еще, что оба этих свидетеля — он сам, и что тот, кто уходил сейчас — тоже он, вот что нужно наконец понять, только что он пытался собрать себя, ощутить себя целиком, таким, каким он существовал в большом мире — не смог, не получилось, и вот результат, и теперь может не получиться никогда, если Пращур уйдет окончательно.
— Жарко, — сказал Лисовский. — Масса, видимо, переходит в тепло?
— Глупости, — неожиданно ясным голосом проговорил Пращур, посмотрев на Терехова глубоко посаженными глазами и переведя взгляд на Лисовского. — В тепло переходит очень незначительная часть полной энергии. Вы представляете, какая энергия покоя в массе моего тела? Это же килограммов восемьдесят с гаком. Практически вся масса переходит в другие мои пальцы. Другие пальцы, да… Хорошее сравнение. А в тепло — очень мало, и это хорошо, потому что тепло рассеивается, я теряю, мы — вместе — теряем…
Он часто задышал и ушел: сидел человек в кресле, пытался выжить, говорил что-то, объяснял, и будто сменили кадр, склеили порванную кинопленку, кресло оказалось пустым и — Терехов почему-то был в этом уверен — холодным, а нимб — вот странно — продолжал висеть на уровне пращуровой головы, плоский полупрозрачный золотистый обруч с расплывшимися краями.
— Не получилось, — сказал Лисовский. — Из-за тебя, Володя. Ты почему-то не захотел. И оставил нас с неразрешенными проблемами.
— С нашими проблемами, — пробормотал Терехов. — А не с чьими-то.
— Мне нужно завершить дело, — сказал Лисовский. — Поставить точку и сдать в архив.
— Проблема только в этом? — спросил Терехов. — Начальство твое знает, что Ресовцев покончил с собой.
— Есть вопросы, на которые нужно ответить, иначе майор не позволит мне дело закрыть.
— Ну да, — догадался Терехов. — Почему Лидия Марковна видела меня тем вечером, и почему Жанна купила веревку, и как объяснить звонок Эдика…
— Да.
— Лидия Марковна ошиблась, веревку Жанна купила, чтобы вешать белье, а Эдик позвонил потому, что в последние минуты был уже не в себе…
— Значит, «Вторжение в Элинор» ты действительно написал сам?
— А кто? — насупившись, сказал Терехов. — Я. И ты тоже. И Жанна. И кто-то еще, кого мы пока не ощущаем собой, но кто является частью нас… Меня.
Почему-то ему очень хотелось есть. Может, взаимодействие с большим миром лишало организм энергии, а может, просто Терехов ничего не ел с утра; вряд ли недостаток какой бы то ни было энергии — тем более ее нематериальной, как утверждал Эдик, составляющей — проявлялся таким тривиальным образом.
— Я приготовлю бутерброды, — сказал Терехов, — и поставлю чай. Будете?
Он пошел на кухню, Жанна последовала за ним, Терехов слышал шорох ее платья, ее дыхание, и туфельки ее постукивали по паркету.
— Ты тоже хотела… уйти? — спросил он не оборачиваясь. Достал из холодильника колбасу,
принялся нарезать ее на деревянной подставке. Жанна сказала коротко:— Эдик.
— Что Эдик? Что Эдик? — вспылил Терехов и обернулся, наконец, к Жанне, притянул ее к себе, целовал в щеки, в лоб, в шею, глаза были закрыты, слух отключился, он только думал, целуя Жанну, и знал, что мысль его слышна ей, передаваясь, будто звук, через поверхность губ, через языки, касавшиеся друг друга, через пальцы, которыми он гладил ее растрепанные волосы.
«Что Эдик? — думал он. — Эдик предал тебя, и ты хочешь, чтобы я поступил так же? Я люблю тебя, и что будет с этим чувством, когда мы станем с тобой одним существом? Я всегда боялся умереть, ужасно боялся перестать быть. Для меня жить — это быть собой, ощущать себя, помнить, строить планы, принимать решения. Я — это осознание себя. Возможно, существует бессмертная душа. Возможно, она покидает тело в момент смерти. Возможно, моя бессмертная душа — часть существа, живущего в большом мире, смерть тела не означает истинной смерти, и то существо продолжает жить, как живу я, если у меня отрезать палец или вырезать аппендикс. Все это возможно, я не собираюсь с Эдиком спорить и не могу, мы видели с тобой большой мир, часть его, и то, что энергия переходит из одной странной формы в другую, мы видели тоже, это все есть, но, Господи Боже ты мой, когда я умираю и моя душа — часть чьей-то бессмертной сути — покидает тело, я перестаю помнить. Моя память, возможно, становится чьей-то общей памятью, но перестает быть моей. Мое сознание становится, может быть, частью чьего-то сознания, но перестает быть моим. Если я умираю, то умираю навсегда, потому что потом живу не я, а кто-то, получивший меня в наследство, и мы с тобой не сможем лежать вместе в постели, целовать друг друга в губы, я не смогу говорить, что люблю тебя, потому что, когда мы выйдем, наконец, в большой мир, нас не станет, потому что другие мы — это другие, я не хочу этого, не хочу, не хочу…»
— Пожалуйста, — сказала Жанна, оттолкнув Терехова, — ты делаешь мне больно.
— Извини, — пробормотал он. Поднял упавший на пол нож и нарезал колбасу, бросил кружочки в плоскую тарелку, хлеб был уже нарезан, и Терехов достал несколько кусков из пакета, Жанна тем временем включила газ под чайником, села к столу, сложив на коленях руки.
— Вам помочь? — крикнул из гостиной Лисовский, и они ответили одновременно:
— Нет, спасибо!
— Я все это знаю, — заговорила Жанна, сплетая и расплетая пальцы. — Обо всем этом я думала много раз. Эдик, должно быть, считал меня… не очень умной. Мужской шовинизм — он не смог бы жить со мной, если бы знал, что я понимала в его работе больше, чем, как он думал, я понимаю.
Но вы и не жили вместе, подумал Терехов. Может, ваш брак потому и получился таким странным, что твой Эдик не хотел все время видеть тебя рядом.
— Нет, не поэтому, — Жанна подняла на него удивленный взгляд. — Но я сейчас о другом… Я всегда знала, что, если Эдик уйдет… и физически тоже, он ведь старше меня… я уйду с ним, я не смогу… И веревку я купила, потому что Эдик меня попросил. Не сказал, он уходил на работу, а я прибиралась в квартире и тоже торопилась, мы уже попрощались, и он подумал, что нужна веревка…
— Подумал? — пробормотал Терехов.
— Не помню, чтобы он говорил это вслух. Но когда Эдик ушел, я точно знала, что он попросил меня… Знаешь, я не всегда могла отделить слова от мыслей. Когда мы с Эдиком разговаривали, я не знала, что он говорил для меня, чтобы я слышала, а что представлял себе, и тогда я представляла тоже и могла описать словами, и мне казалось, что слова все-таки были произнесены — Эдик произнес их, но если бы кто-то записал наш разговор на магнитофон, то получились бы долгие перерывы… Понимаешь, что я хочу сказать, Володя?