Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дороги Фландрии
Шрифт:

Они продолжали спорить, но в их голосах не чувствовалось раздражения, скорее какая-то жалоба, па них лежала печать безразличия свойственного крестьянам и солдатам, такого же безликого, как их негнущиеся мундиры, сохранившие еще (а это было в самом начале осени, той что пришла за последним мирным летом, ослепительным и порочным летом которое представлялось им теперь уже таким далеким словно бы они смотрели старую хроникальную ленту плохо отпечатанную и передержанную где, в едком свете, судорожно жестикулировали окровавленные призраки в сапогах словно бы приводил их в движение не их мозг грубых или глупых солдафонов но некий неумолимый механизм который заставлял их двигаться, спорить, угрожать и похваляться, лихорадочно подхваченных ослепляющим кипением знамен, кишением лиц и который казалось одновременно порождал и рассовывал их кого куда, словно бы толпа обладала неким даром, безошибочным инстинктом позволявшим ей обнаруживать в недрах своих и выталкивать вперед благодаря некоей своеобразной самоселекции — или отторжению, или скорее дефекации — неизменного болвана который будет размахивать плакатом и за которым все они последуют в состоянии того экстаза и завороженности в какое погружает их, подобно детям, вид собственных экскрементов), так вот, сохранявшие еще аппретуру новой ткани мундиры куда их так сказать втиснули: не старая видавшая виды форма, истрепанная за время учений многими поколениями рекрутов, каждый год подвергавшаяся дезинфекции и, несомненно, как раз годная для возни с оружием, походившая на те поношенные, взятые напрокат или купленные в рассрочку у старьевщика костюмы которые раздают статистам для репетиций вместе с жестяными шпагами и пугачами, но всё (мундиры, та экипировка что была у них) новехонькое, ненадеванное: всё (ткань, кожа, металл) первосортное, как то неоскверненное полотно что набожно хранят в семье, держат про запас дабы облачить в него покойника, словно бы общество (или порядок вещей, или судьба, или экономическая конъюнктура — поскольку как утверждают подобного рода факты просто-напросто вытекают из законов экономики) которое готовилось их убить нацепило на них (так же как поступали первобытные народы с молодыми людьми которых они приносили в жертву своим богам) все что имелось у него самого лучшего из тканей и оружия, тратило не считаясь с расточительностью, с варварской пышностью, на то что в один прекрасный день превратится в искореженный ржавый железный лом и слишком просторные лохмотья болтающиеся на скелетах (живых или мертвых), и сейчас Ллорж лежа в зловонной непроницаемой темноте теплушки для скота думал: «Но что же это такое? История подсчитанных, пронумерованных костей…» и еще: «Увы. Я влип: они пронумеровали мои руки и ноги… Во всяком случае похоже на это».

Он попытался высвободить ногу из-под придавившего ее тела. Он ощущал ее уже как некий неодушевленный предмет, более ему не принадлежащий, но тем не менее мучительно вцепившийся изнутри в его бедро словно клюв, костяной клюв. Целый набор цепляющихся друг за друга странным образом пригнанных одна к другой костей, целый набор старого инвентаря скрипящего и дребезжащего, вот что такое скелет, подумал он, теперь окончательно проснувшись (верно потому что поезд остановился — но сколько времени он уже стоял?), слушая как они толкаются и спорят в углу у окошка, узкого вытянутого в ширину прямоугольника на фоне которого вырисовывались их черепа словно в театре теней: растекавшиеся движущиеся чернильные пятна сливались и разливались, а поверх них ему видны были клочки ночного извечного майского неба, усеянного далекими и извечными звездами, застывшими, неподвижными, непорочными, они то возникали, то исчезали в прорезях между головами которые то размыкались то смыкались, некая

ледяная, хрустальная и нетронутая поверхность где могла скользить не оставляя ни следов ни пятен эта черноватая, вязкая, вопящая и влажная субстанция откуда исходили сейчас голоса и вправду жалобные и раздраженные, то есть спорящие теперь из-за чего-то реального, важного, как к примеру глоток свежего воздуха (голоса тех что были в глубине и бранили тех чьи головы закупоривали окошко) или воды (голоса тех что стояли у окошка и пытались добиться от часового чтобы он наполнил водой их котелки), и Жорж в копце концов отказался от попытки извлечь, высвободить то что как он знал было его ногой из-под этой груды, сплетения конечностей которые навалились сверху, он продолжал лежать здесь в темноте, стараясь вобрать в легкие воздух до того плотный и загрязненный что казалось он пе просто передавал запах, затхлый удушливый дух идущий от человеческих тел, но сам превратился в этот пот и зловоние, был уже не тем прозрачным, неосязаемым, каким обычно бывает воздух, но тоже плотным, черным, так что Жоржу казалось будто он пытается вдохнуть нечто напоминающее чернила, саму субстанцию из которой состояли также и движущиеся пятна в рамке окошка и которую ему следовало постараться вобрать в себя всю вперемешку (головы и мельчайшие клочки неба) уповая на то что одновременно удастся уловить тонкий металлический луч вонзавший сюда свои сверкающие, спасительные и короткие удары шпаги брызжущие звездами, и опять начать все сначала.

Так что волей-неволей ему приходилось смириться с этой своей так сказать функцией фильтра, думая при этом: «В конце-то концов, ведь я где-то читал, что узники пили свою мочу…», неподвижно лежа в темноте ощущая как черный пот проникает в его легкие и, в то же время, струится по его телу, и ему казалось он все еще видит прямой негнущийся торс манекена, костлявый, невозмутимый, который продвигается вперед слегка покачиваясь (то есть бедра подчинялись ходу лошади, а верхняя часть корпуса — плечи, голова — оставались так же прямы, так же неподвижны словно он скользил по натянутой проволоке) на светящемся фоне войны, сверкающего солнца в лучах которого поблескивало расколотое стекло, тысячи треугольных ослепительных осколков усыпавших бесконечным ковром безлюдную улицу неторопливо извивавшуюся между кирпичными фасадами домов с выбитыми пустыми окнами среди ослепительной тишины величественно размеченной неторопливой дуэлью двух одиноко перекликающихся пушек, громом выстрела (откуда-то слева, со стороны огородов) и разрывами (снаряда бьющего наугад по вымершему покинутому городу и обрушивающему кусок стены среди тучи грязной долго не оседающей пыли) перемежающихся с какой-то дикой, идиотской и бессмысленной пунктуальностью, а четверо всадников все так же продвигались вперед (вернее они вроде бы оставались неподвижными, как в тех кинематографических трюках когда видишь только верхнюю часть туловища персонажей, на самом деле находящихся все время па одном и том же расстоянии от камеры, а длинная извивающаяся улица перед ними — одна сторона ее освещена солнцем, другая в тени — как бы набегает, разматывается им навстречу подобно тем декорациям которые можно воспроизводить до бесконечности, тот же самый (как кажется) кусок десятки раз рушащейся стены, поднятая взрывом-^уча пыли которая приближается, разбухает, вырастает, достигает высоты уцелевшего куска стены, вздымается над ним, доползает до самого солнца в зените, черпо-серая масса увенчанная желтым куполом все вздувается, растет, пока вся туча целиком не исчезнет где-то слева за последним всадником, и в то же мгновение воп там зашатался другой фасад, в той части улицы которую только что открыли нам повернувшись вокруг своей оси фасады правой стороны, новый крутящийся столб пыли и обломков (который как бы разбухает, разрастается наподобие снежного кома, но в противоположность ему черпает нужный материал внутри себя самого медленным движением по спирали разворачиваясь, расталкиваясь, наслаиваясь) столб все увеличивающийся по мере того как он приближается — или как приближаются к нему четверо всадников, — и так далее), он думал: «Даже если бы ему пришлось пасть еще два раза он все равно ни за что не снизошел бы до того чтобы перевести коня на рысь. Потому что несомненно так не подобает. Или потому что уже возможно нашел наилучший выход, решил проблему окончательно и принял решение. Как и другой кентавр, другой горделивый глупец, за сто пятьдесят лет до него, но тот хоть воспользовался своим собственным пистолетом чтобы… Все это просто-напросто гордыня. И ничего больше». И прерывисто дыша в потемках, он потихоньку продолжал ругать их обоих: эту глухую, слепую и жесткую спину упрямо продвигавшуюся вперед у него перед глазами среди дымящихся развалин войны, и того другого, чье лицо неподвижно застыло, торжественное и жесткое в своей потускневшей раме, точно такое каким он видел его все свое детство, с той лишь разницей что пятно с неровными краями, вытянутое вертикально, с течением времени спустилось ниже на нежную, почти женскую шею выступавшую из ворота рубашки, запачкало охотничью куртку и стало теперь уже не красноватой грунтовкой холста которую обнажила облупившаяся краска, но какой-то темной запекшейся медленно стекающей массой, словно бы, сквозь дыру проделанную в картине, сзади проталкивали густое и темное повидло и оно скользило, сползало понемногу по гладкой поверхности картины, на розовые щеки, кружева, бархат, а неподвижное лицо с той парадоксальной бесстрастностью что присуща мученикам на картинах старых мастеров, продолжало смотреть прямо перед собой, с чуть глуповатым, удивленным, недоверчивым и ласковым видом какой бывает у людей погибших насильственной смертью, словно бы им в последний миг открывается нечто такое о чем они в течение всей своей жизни никогда даже и не задумывались, то есть несомненно нечто совершенно противное тому что может постичь мысль человеческая, настолько поразительное, настолько…

Но в его намерения вовсе не входило ни философствовать ни утруждать себя пытаясь помыслить о том чего мысль человеческая не в силах вместить или постичь, поскольку сейчас всё сводилось всего-навсего к тому чтобы постараться высвободить свою ногу. Потом, прежде даже чем Блюм спросил его, он подумал Который теперь может быть час, и прежде даже чем успел ему ответить Какая разница, он ответил это уже себе самому, рассудив что так или иначе им не на что теперь употребить свое время, поскольку они не выйдут из этого вагона пока он не проедет предусмотренное расстояние, а это для тех кто регламентировал его маршрут было вопросом отнюдь не времени, но организации железнодорожного движения таким же как если бы в нем перевозили обратным фрахтом пустые ящики или поврежденную боевую технику, словом то что в военное время перевозят в последнюю очередь: и вот пытаясь объяснить Блюму что время как таковое есть лишь простейшая информация позволяющая управлять собой исходя из положения своей тени а вовсе не средство узнать не пришла ли пора (то есть не подошла ли подходящая пора) поесть или поспать, поскольку спать-то они могли сколько угодно, ничего другого им даже не оставалось, соразмеряясь, однако, с тем чтобы множество чужих конечностей, перепутанных, налезающих друг на друга не придавили бы вам руку или ногу, во всяком случае то что как вы знали было раньше вашей рукой или ногой хоть и сделалось теперь почти нечувствительным и, в какой-то степени, отделенным от вас, ну а что касается того не пришла ли пора поесть то это легко было определить — или вернее установить — исходя не из того что ты проголодался как бывает обычно около полудня или около семи вечера, а из того не наступила ли уже та критическая точка когда разум (а вовсе не тело, которое может выдержать гораздо дольше) не в силах больше ни минуты лишней вынести мысли — пытки — что имеется нечто что может быть съедено: и вот он не спеша шарил в темноте пока ему не удавалось развязать хранимый из осторожности под головой (таким образом сознание того что существует кусок хлеба в некотором роде постоянно присутствовало в его мозгу) тощий рюкзак откуда он извлекал, почти с той же осторожностью с какой извлекал бы взрывчатку, некий предмет который его пальцы опознали (по какой-то рассыпчатой шероховатости, по приблизительно овальной и плоской форме — слишком плоской) как именно тот предмет который они искали и размеры и форму которого он считал своим долгом определять на глазок (все так же на ощупь) как можно точнее пока не решал что достаточно уже обследовал его и теперь надо попытаться разломить его на две равные части стараясь при этом (опять-таки с той же осторожностью словно бы это был динамит) подбирать все невесомые крошки которые сыплются ему в пригоршню о чем он догадывался по легкой, почти неощутимой щекотке и он в конце концов распределил их почти поровну на каждую ладонь, но пойти дальше этого, окончив дележ, был уже неспособен, то есть неспособен найти в себе достаточно мужества, самоотречения или душевного величия, чтобы уступить Блюму тот кусок который казался ему больше, и предпочитал подставить ему в темноте обе ладони которые Блюм отыскивал протягивая вперед руку, и после этого он старался как можно скорее забыть (то есть заставить забыть об этом свой желудок где, в то самое мгновение когда Блюм делал выбор, что-то сжималось, бунтовало, вопило уже с какой-то дикой рыдающей яростью) забыть о том что он знает что Блюму достался лучший кусок (то есть тот который весил должно быть на пять-шесть граммов больше), и вот он стремился думать, прежде всего, только о крошках которые высыпал из ладони в рот, потом только об этой вязкой массе стараясь жевать как можно медленнее и при этом еще воображать что его рот и желудок это рот и желудок Блюма которому теперь он пытался объяснить что виной всему было солнце скрывшееся в ту самую минуту, хотя, подумал он, никогда он всерьез не надеялся что им может повезти даже будь на небе солнце: «Потому что я великолепно знал что это было невозможно что не было другого исхода и что мы в конце концов попадемся: все это пи к чему не вело однако мы сделали попытку я сделал попытку шел до конца притворяясь что верю будто нам может повезти упорствуя в этом не с безнадежностью отчаяния но так сказать лицемерно хитря с самим собой словно бы надеясь что сумею заставить себя поверить что я верил что это было возможно тогда как я знал что все наоборот, и плутая кружа по этим дорогам между этими изгородями точными копиями той за которой притаилась в засаде его смерть, где иа мгновение я увидел как сверкнула из ружья черная молния прежде чем он упал рухнул точно подорванная статуя покачнувшись вправо, и тогда мы повернули назад и взяли в галоп пригнувшись приникнув к лошадиной холке чтобы не послужить мишенью а тот за изгородью стрелял теперь по нас, и среди залитой солнцем широкой равнины мы слышали разрывы выстрелов слабые смертельные и смехотворные точно стреляли из петарды, из детского пугача, и тут Иглезиа сказал Он попал в меня, но мы продолжали скакать и я сказал А ты знаешь куда, а он В бедро вот скотина, я сказал Можешь продержаться еще немного, жалкие плевки автоматных очередей теперь ослабели потом и совсем прекратились: не замедляя хода не выпуская поводьев скакавшей рядом с ним запасной лошади он провел ладонью сзади по бедру потом взглянул на свои пальцы и я тоже взглянул они были слегка выпачканы в крови я спросил Больно, но он пе ответил и все проводил ладонью по бедру которое мне не было видно поэтому я смотрел на его пальцы, лошади наделены особым чутьем поскольку я никогда прежде не ездил по этой дороге разве что он здесь бывал, все так же не замедляя хода все три одновременно повернули направо и тут Иглезиа застонал О-оо-оо… о-аааа… тогда они перешли на шаг, и опять ничего не было слышно кроме щебета пичужек, тяжелого дыхания трех лошадей их фырканья я спросил Ну что? Он снова взглянул на свою ладонь потом изогнулся в седле но мпе ничего не было видно потому что задето у него было правое бедро, когда он выпрямился вид у него был озабоченный и сонный скорее даже ошеломленный и главное недовольный он пошарил в кармане вытащил оттуда грязный носовой платок когда он отнял его от раны все с тем же ошеломленным и сердитым видом на платке была кровь я спросил Сильно задело? но он не ответил только пожал плечами и сунул платок в карман вид у него был скорое раздосадованный словно он злился что был не серьезно ранен что пуля только оцарапала его, наши конные тени шагали слева от нас и сливались теперь с прямоугольником подстриженной живой изгороди: поскольку была весна кустарник еще не успел подрасти и все вокруг напоминало сад с низко подрезанными деревьями, именно сад напоминал этот самшитовый пожалуй даже хвойный кустарник мне представлялись геометрически подстриженные луукаики сады на французский манер вычерченные затейливыми перепутанными линиями купы деревьев и уголки Для любовных свиданий маркизов и маркиз переряженных пастухами и пастушками которые ищут друг друга на ощупь вслепую ищут и находят любовь смерть тоже переряженную пастушкой в лабиринте аллей и значит мы могли бы здесь встретить его он мог бы стоять на повороте дороги, прислонившись спиной к изгороди невозмутимый спокойный и убитый наповал в своем голубом бархатном охотничьем костюме с напудренными волосами с ружьем и дыркой посредине лба а из виска теперь непрерывно струилось что-то как на тех картинах или у статуй святых чьи глаза или стигматы начинают слезоточить или кровоточить раз или два раза в столетие по случаю великих катастроф землетрясений или огненных дождей, что-то вроде темно-красного повидла, словно бы война насилие убийство как бы воскресили его дабы убить вторично словно бы выпущенная из пистолета полтора века назад пуля все эти годы стремилась достичь своей второй мишени дать заключительный аккорд новому бедствию…»

Потом (он по-прежнему лежал полузадохнувшись в этой удушающей темноте) ему почудилось будто он и вправду видит его, такого же неуместного, такого же необычного среди этих зеленеющих просторов как те похоронные процессии которые встречаешь порой, когда они движутся среди полей как некий гнусный, святотатственный маскарад и — как и всякий маскарад — с налетом гомосексуальности, несомненно потому что (так одинокая пожилая дама, которая обнаружив грубые башмаки торчащие из-под юбки, и жесткую щетину вдруг выступившую на щеках служанки, внезапно с ужасом понимает в тот самый миг когда та приносит ей суп что эта славная старушка с чуть грубоватым лицом которую она наняла нынче утром на самом-то деле мужчина, и тогда с неотвратимостью сознает что этой ночью будет убита), потому что замечаешь неуклюжие ботинки священника из-под непорочного стихаря и грязные ноги мальчика-певчего шагающего во главе процессии не оборачиваясь горланящего молитвы в то время как глаз его косится на кусты с тутовыми ягодами, а высокий медный крест вставленный в кожаный кармашек перевязи которая спускается к самому низу его живота (так что кажется будто он держит обеими руками каким-то ребяческим, озорным и двусмысленным жестом некий несоразмерно большой приапический символ торчащий у него между ляжками, черный и увенчанный крестом) покачивается над хлебами точно мачта дрейфующего корабля, медное распятие, тяжелое серебряное шитье ризы отбрасывают резкие металлические блики в туманном воздухе где еще долго после этого держится как погребальный след могильный запах склепа и гробницы: так продвигается смерть через поля в тяжелом парадном одеяпии с кружевами, в грубых башмаках убийцы, а он (тот другой Рейшак, предок) стоит здесь, наподобие тех театральных привидений, персонажей возникающих из люка по мановению волшебной палочки иллюзиониста, стоит за дымовой завесой от петарды, словно бы взрыв бомбы, случайного снаряда, выкопал его, эксгумировал, извлек из таинственного прошлого в смердящем смертоносном облаке но не пороха а ладана который, рассеиваясь, постепенно откроет его, старомодно одетого (вместо воцарившейся повсюду шинели землистого цвета убитых солдат) в этот аристократический и нарочито небрежный костюм охотника на перепелов в котором он позировал для этого портрета где разрушительная работа времени — обветшание — впоследствии исправила (подобно корректору-шутнику, или скорее педанту) забывчивость — или скорее непредусмотрительность — художника, наложив (и даже в той же самой манере что и пуля, то есть вышибив кусок лба, таким образом поправка эта была сделана не прибавлением нового мазка, как поступил бы другой художник, если бы ему поручили позднее внести коррективы, но тем что открылась также дыра в лице — или в слое краски имитировавшем это лицо — так что обнажилось то что было под краской), наложив здесь это алое кровавое пятно как что-то нечистое казавшееся трагическим изобличением всего остального: этой нежности — и даже томности, — этих глаз газели, этой буколической и непринужденной небрежности одежды, и этого ружья, тоже больше смахивавшего на некую принадлежность котильона или маскарада.

Потому что возможно это мужественное снаряжение охотника — ружье, широкий красный ремень ягдташа любителя мертвых зверей, где могли бы лежать вперемежку меха и крапчатые перья как на тех натюрмортах где свалены в кучу зайцы, куропатки и фазаны — не было ли все это здесь лишь средством принять красивую позу, подобающую осанку как, в наши дни, люди фотографируются на ярмарках просовывая голову в овальные отверстия вырезанные в том месте где должны находиться лица персонажей (воображаемых летчиков, клоунов, танцовщиц) нарисованных на простом холсте, Жорж как зачарованный глядел на эту чуть полноватую, женоподобную, ухоженную руку указательный палец которой, в сумятице той далекой ночи, нажал курок оружия направленного им на самого себя (оружие он тоже видел, дотрагивался до него: один из двух длинных пистолетов с узорчатыми шестигранными стволами что лежали валетом среди всевозможного снаряжения — штыков, форм для отливки пуль, продолговатых сосудов для пороха и прочих аксессуаров каждый в специальном

гнезде углублении в зеленом бильярдном сукне траченном молью в ящике красного дерева торжественно красовавшемся обычно на комоде в гостиной, в дни приемов с откинутой крышкой, закрытой во все остальные дни во избежание пыли), и вот уже: его собственные пальцы сжимают оружие слишком тяжелое для его детской ручонки, оттягивают курок (но это приходится делать двумя руками, изогнутая рукоятка пистолета зажата между колен, большие пальцы соединенными усилиями стараются сломить двойное сопротивление ржавчины и пружины), прикладывают дуло к виску а, согнутый побелевший от напряжения, палец жмет па курок до тех пор пока не раздается щелчок сухой, жалкий (кремень был заменен кусочком дерева обернутого фетром) и смертельный щелчок собачки глохнущий в тишине комнаты, той самой комнаты — где теперь была спальня его родителей, — и где ничто не изменилось кроме может быть обоев на стенах и трех-четырех предметов — таких как вазы, рамки для фотографий, электрическая лампочка — помещенных или скорее введенных сюда, утилитарных и слишком новых, похожих на шумных, невыносимых и сияющих лакеев приглашенных из конторы по найму прислуживать па ассамблее призраков: та же лакированная мебель, те же шторы в блеклых полосах, те же гравюры на стенах изображающие галантные или буколические сценки, тот же камин белого мрамора в бледно-серых прожилках, на который некогда оперся Рейшак чтобы разнести себе череп (так говорили, вернее говорила Сабина — а может быть она все это выдумала, приукрасила, чтобы вся сцена выглядела еще более захватывающей — всякий раз когда рассказывала эту историю) и Жорж так часто представлял себе его у этого самого камина, как он сидел здесь, протянув к огню ноги в форме ижицы в заляпанных грязью дымящихся сапогах, а рядом лежала одна из его собак, и маленькая пухлая ухоженная рука выглядывавшая из кружевных манжет его рубашки с пышными складками,

держала на сей раз не пистолет но нечто (особенно для него не получившего никакого образования, которого ничему не учили кроме исключительного и вполне безобидного умения обращаться с лошадьми и оружием) нечто столь же опасное, взрывчатое (другими словами то неотвратимым завершением чего возможно и был выстрел из пистолета): какую-то книгу, возможно один из двадцати трех томов составляющих полное собрание сочинений Руссо на форзаце которого красуется тот же росчерк, каролингским, горделивым и властным почерком каллиграфически выведена гусиным пером скрип которого по шершавой пожелтевшей бумаге казалось он все еще слышит застывшая формула: Hie liber [3] — огромное, напыщенное Н, в виде двух повернутых друг к другу спиной скобок соединенных волнистой перекладиной, концы скобок завивались спиралью подобно узорам на тех изъеденных ржавчиной решетках что еще охраняют вход в заросшие колючим кустарником парки, — потом ниже: pertinetadme, в одно слово, потом, уменьшающимися литерами, латинизированное имя без заглавной буквы: henricum, потом дата, год: 1783.

3

Вот книга (лат.).

Итак он представлял его себе, видел как тот добросовестно читал один за другим все двадцать три тома трогательной, идиллической и сумбурной прозы, жадно проглатывая вперемежку путаные женевские уроки гармонии, сольфеджо, воспитания, глупости и гения, все эти излияния, эту зажигательную болтовню непоседы берущегося за все, музыканта, эксгибициониста и нытика который, в конечном счете, и довел его до того что он приставил к виску зловещее и холодное дуло этого… (но тут раздался голос Блюма: «Ладно! Значит он нашел, вернее нашел способ найти для себя славную смерть как это принято называть. Ты говоришь, в традициях своей семьи. Повторив, совершив то что за сто пятьдесят лет до него другой де Рейшак (который назывался если я правильно понял просто Рейшак поскольку, от избытка благородства, для пущего шика и элегантности, отбросил частичку «де» которую его потомки впоследствии подобрали и снова привесили к своей фамилии предварительно велев навести на нее блеск целой армии слуг — или денщиков — в ливреях — или в военной форме — в годы Реставрации), так значит то что Другой Рейшак уже совершил по собственной воле пустив себе пулю в висок (если только с ним не произошло самым глупейшим образом несчастного случая когда он чистил свой пистолет, как это нередко бывает, но тогда не было бы этой истории, истории по крайней мере достаточно сенсационной для того чтобы твоя мать прожужжала тебе и своим гостям все уши, поэтому признаем, признаем что так оно и было) поскольку он так сказать самому себе наставил рога, то есть самого себя одурачил: и значит, одурачило его не коварное женское создание как это произошло с его далеким потомком но в некотором роде его собственный мозг, собственные его идеи — или же если у него их не было то чужие идеи — сыгравшие с ним такую скверную шутку словно бы, за отсутствием жены (но ты кажется говорил что у него вдобавок ко всему прочему была еще жена и что она тоже…), тогда вернее: словно бы не довольствуясь тем что ему приходится терпеть жену он еще обременил себя, нагрузил себя идеями, мыслями, что для тарнского богатого помещика, как впрочем и для любого другого, является немалым риском еще большим чем женитьба…», а Жорж: «Верно. Верно. Верно. Но как знать?..»)

И оп вспомнил в эту самую минуту об одной подробности, об этом странном обстоятельстве о котором в семье рассказывали лишь понизив голос (хотя Сабина говорила, что она лично в это не верит, что все это выдумки, что ее бабушка всегда утверждала что это просто злословие, басня распространяемая слугами которых подкупили политические враги — санкюлоты, так говаривала ее бабушка, совершенно забыв что он-то как раз и был на стороне санкюлотов, то есть что если впоследствии клеветники и злословили о нем и об обстоятельствах его смерти, то делать это могли только роялисты, что, в некотором смысле, подтверждало, хотя бы отчасти, правильность ее суждений: а именно что источником этих слухов вполне вероятно была челядь, в силу того закона что люди связанные с другими людьми подневольными отношениями являются яростными приверженцами — словно это служит своего рода оправданием их положения — строго иерархического общества, таким образом, если бы сторонники старого режима стали бы, что и вправду было вполне вероятно, искать союзников против Рейшака, несомненно самых надежных союзников они нашли бы среди его собственных слуг), обстоятельство это, правдивое или вымышленное, придает всей истории какой-то двусмысленный, скандальный оттенок: нечто в духе одной из гравюр под названием «Застигнутый любовник» или «Соблазненная девица», все еще украшавших стены спальни: лакей поспешно прибежавший на шум выстрела, кое-как одетый, просторная рубаха наполовину вылезла из панталон которые он натянул выскочив из кровати, и возможно, за его спиной служанка в ночном чепце, чуть ли не голая, одной рукой зажимает рот сдерживая крик а другой неловко придерживает капот который сползает с плеча обнажая грудь (а может быть она подняла руку вовсе не для того чтобы сдержать крик: скорее загораживает сложенной лодочкой ладонью пламя второй свечи (это объясняет почему она видна хотя стоит чуть позади, еще не переступив порога, еще в темноте коридора) стараясь защитить огонек от сквозняка налетевшего когда взломали дверь (свет пламени пробивается у нее между пальцами, и от этого кажется будто внутри каждого пальца виднеется смутная тень кости окруженная прозрачной розовой плотью): так вот она держит в то же самое время одной рукой этот ночной капотик почти не прикрывающий грудь, и свечу пламя которой защищает другой рукой, так что ее юное испуганное личико освещено снизу, словно бы кенкетами рампы в некоем театре, и все тени как бы перевернуты, то есть расположены не под выпуклостями а над ними, и в темноте выступают ее черты — нижняя губа, ноздри, скулы, верхнее веко и лоб над бровями), а камердинер виден со спины, его правая, чуть согнутая, нога вынесена вперед, левая назад (то есть тяжесть тела целиком перенесена на правую ногу: не просто фаза ходьбы или даже бега, а скорее позиция танцора приземляющегося после прыжка, положение красноречиво объясняющее то что только что произошло: неудержимый напор навалившегося на дверную филенку тела, с выставленным вперед правым плечом, правая нога согнутая в колене поднята, последний рывок, последний толчок левой ногой, и вот — с третьей или четвертой попытки — дверная филенка (вернее замок) уступает, трещит вырванная с мясом замочная личина и разлетающееся на куски дерево, и в этот миг, из-за нарушенного равновесия, тело слуги катапультируется и снова приземляется на согнутую правую ногу при этом кажется что он тащит за собой левую ногу, которая вся целиком вытянута так что бедро, икра и ступпя составляют одну прямую линию, пятка поднята, ступня (голая потому что он — камердинер — успел только натянуть панталоны) касается пола лишь кончиками пальцев, правая рука теперь высоко поднимает свечу которая находится почти что в центре заднего плана картины, таким образом камердинер помещен против света, видимая нам часть его тела — то есть спина — почти полностью в тени топкой перекрестной штриховки словно набросанной резцом и легко очерчивающей рельефы выпуклостей, так что, с близкого расстояния, формы тела, а именно его мускулистые предплечья, кажутся окруженными своеобразной сеткой петли которой сужаются в тех местах где тень гуще), а весь свет так сказать сконцентрирован, поглощен крупным телом лежащим у камина, дугообразно выгнутым, мертвенно-бледным и нагим.

Поскольку так и было (согласно легенде, или, по словам Сабины, клевете изобретенной его врагами): обнаружили его совершенно раздетым, он сбросил с себя всю одежду прежде чем пустить себе пулю в лоб у этого камина в том самом углу где Жорж, ребенком, и даже потом позднее, проводил немало вечеров невольно стараясь отыскать на стене и на потолке (хотя он прекрасно знал что, с тех пор, комната много раз перекрашивалась и оклеивалась обоями) следы пули на штукатурке, представляя все это себе, словно бы заново переживая, как бы видя воочию, в этом тусклом, сладострастном, ночном беспорядке галантной сцены: возможно опрокинутые кресло и стол, и сорванные с лихорадочной поспешностью нетерпеливого любовника одежды, отброшенные, раскиданные повсюду, и это распростертое мужское тело весьма деликатной комплекции, почти женственное, огромное и нелепое, и пляшущие тени бросаемые пламенем свечи играющие на белой прозрачной коже, цвета слоновой кости или скорее голубоватой, а в центре эта купина, куща, это темное, расплывчатое словно смола пятно, и хрупкий как у поверженной статуи уд поверх бедра, перечеркивающий пах (тело, при падепии, слегка отклонилось влево), и на всей картине отпечаток какой-то непостижимой тревоги, чего-то двусмысленного, влажного и леденящего в одно и то же время, завораживающего и отталкивающего…

«Вот я и задавался вопросом не было ли и у него тогда такого же удивленного слегка смущенного идиотского лица как у Вака когда его вышвырнуло из седла и он лежал мертвый с головой свисавшей вниз с откоса у обочины и глядел на меня широко открытыми глазами с широко открытым ртом, впрочем у него и всегда-то выражение лица было довольно-таки идиотское и смерть ясное дело тут уж ничего не могла улучшить, но наоборот еще больше все обострила, потому что лишила лицо подвижности на нем застыло это ошеломленное оглушенное выражение словно явленное во внезапном откровении смерти представшей наконец не в форме некоего абстрактного понятия о ней с коим мы привыкли жить но в своей конкретной реальности вдруг возникшей вернее обрушившейся как насилие как агрессия, акт неслыханной немыслимой жестокости несоразмерной несправедливой незаслуженной тупая и ошеломляющая злоба миропорядка которая не нуждается ни в каких резонах дабы обрушиться на вас вот так бывает налетаешь башкой на уличный фонарь которого ты погруженный в свои мысли не заметил сведя как говорится таким путем знакомство с глупой оскорбительной и дикой злобой чугуна, свинец снес ему полчерепа, может быть поэтому лицо его выражало некое удивление укоризну но одно только лицо потому что я полагаю сознание его должно быть давно уже переступило ту черту за которой ничто больше не могло его удивить или разочаровать после того как он растерял последние свои иллюзии в этой панике разгрома, и следовательно уже устремился к тому небытию куда выстрел дослал одну только его телесную оболочку желая воссоединить их: долгое время я видел лишь его спину поэтому мне неведомо было не покинула ли его уже вернее ие освободился ли он окончательно от способности удивляться или страдать и даже рассуждать так что возможно просто тело а не сознание подвигло его на тот бессмысленный и нелепый жест когда он обнажил саблю и потряс ею поскольку он несомненно в то самое мгновение был уже мертв ведь вполне вероятно что тот за изгородыо прежде всего прицелился в самого старшего по чину а чтобы всадить в вас с десяток пуль из автомата времени требуется гораздо меньше чем па то чтобы совершить целую серию этих операций а именно правой рукой схватить эфес сабли висящей у левого бедра вытащить ее из ножен и вскинуть клинок, впрочем говорят у трупов бывают порой рефлекторные мышечные сокращения достаточно сильные и даже достаточно координированные для того чтобы вызвать у них какие-то действия как у тех уток у которых отрубают голову а они все еще продолжают ковылять спасаясь нелепо пробегают многие метры прежде чем упадут замертво: короче говоря просто-напросто история с отрубленными шеями коль скоро в силу традиции версии лестной семейиой легенды тот другой пошел на это вынужден был пойти на этот шаг дабы избежать гильотины Так вот им следовало бы с этого дня изменить свой герб заменить трех горлиц безголовой уткой мне представляется что так было бы лучше это был бы наилучший символ по крайней мере более ясный коль скоро можно утверждать что вне всяких сомнений и тот и другой уже потеряли свою голову: самая обыкновенная безголовая утка потрясала саблей вскинув ее сверкнувшую в солнечных лучах прежде чем обе они, и лошадь и утка, рухнули набок за сгоревшим грузовиком упали как подкошенные точно в тех фарсах когда внезапно вытягивают ковер из-под какого-нибудь персонажа, живая изгородь здесь я думаю была не то из кустов боярышника не то из граба такие маленькие гофрированные листочки вернее плоеные если употребить портняжный термин (или может быть плиссированные) совсем как маленькие воротнички по обеим сторонам главной жилки, высокие наши тени скользили по ним переламываясь под прямым углом подобно ступенькам лестницы, горизонтальные, вертикальные, потом снова горизонтальные, каска моя перемещалась по плоскому верху кустарника, три лошади (они теперь дышали уже не так тяжело, ноздри той на которой ехал Иглезиа расширялись раздувались и опадали подобно еще вздрагивающим мехам органа а внутри разбегались красные набухшие жилки разветвляясь в виде молний), три лошади шли бок о бок занимая почти всю ширину дороги, я нагнулся чтобы потрепать свою лошадь по холке но под уздечкой которая натирала ей шею она была вся потная взмыленная в серой пене я обтер руку о штаны сбоку тут он фыркнул и сказал Вот уж сволота, а я Больно тебе? но он не ответил вид у него был все такой же недовольный словно он злился на меня но в конце концов он сказал Да нет думаю это ерунда, и еще Вот сволота это точно, потом я увидел что наши тени бегут уже впереди нас Вот подлость-то, сказал он, а это еще что такое? Неподвижно застыв на перекрестке дороги они смотрели как мы приближаемся казалось они не то отправлялись к мессе не то возвращались после нее принарядившиеся как для торжественной церемонии для праздника, женщины в темных платьях и в шляпках у некоторых в руках черный зонтик или черная сумочка а у некоторых чемодан или прямоугольные плетеные корзинки с ручкой на крышке которая закреплялась пропущенной через кожаные петли планкой с висячим замком, когда мы подъехали совсем близко один из мужчин сказал Убирайтесь отсюда, их лица абсолютно ничего не выражали, Не видели вы проезжали здесь кавалеристы спросил я, но тот же голос повторил Катитесь отсюда Убирайтесь, наши три лошади остановились тени наших касок почти касались их черных воскресных башмаков я сказал Мы отбились от своих попали утром в засаду только что убили нашего капитана мы ищем своих потом какая-то женщина принялась кричать потом закричало разом множество голосов Да они же тут кругом убирайтесь отсюда если они нас с вами застанут они нас убьют, Иглезиа не повышая голоса снова повторил Вот сволота, но я не понял о них он так или о том типе что стрелял в нас из-за изгороди не мог догадаться говорил он во множественном числе или в единственном и припоминаю что в эту самую минуту я услышал шум водопада низвергавшегося из-под лошади которая зашевелилась раздвигая ноги я пригнулся к холке чтобы не давить ей на поясницу и застыл вытянувшись вперед упершись взглядом в землю, а во все стороны летели желтые брызги мочи и человек стоявший ближе всех отпрянул назад явно опасаясь испортить воскресный костюм, моча извивалась по вымощенной щебенкой дороге словно некий пупырчатый дракон нерешительно вытягивал голову нащупывая отыскивая путь поворачивая то вправо то влево а тело его все разбухало но земля очепь быстро поглотила его и осталось только темное влажное пятно похожее на спрута и в его щупальцах гасли одна за другой крошечные точки поблескивавшие словно булавочные головки, и тут я выпрямился в седле и сказал Поехали нечего здесь торчать, я тронул лошадь и они расступились пропуская нас торжественные прямые и враждебные в своей воскресной одежде, Сволота деревенская буркнул Иглезиа, потом мы услышали чей-то крик у себя за спиной и я обернулся они даже с места не сдвинулись это кричала женщина а лица остальных были по — прежнему враждебными и хмурыми но теперь уже они смотрели на нее с каким-то неодобрением, Что она сказала? спросил я, Иглезиа тоже обернулся, держа в прижатом к бедру кулаке поводья и трензельную уздечку запасной лошади, женщина несколько раз взмахнула рукой Налево сказал он она говорит надо взять налево говорит там можно будет пробиться в глубокий тыл, тут все принялись говорить и жестикулировать одновременно до меня доносились злобные голоса спорящих Так куда же? спросил я и наконец-то разгадал то что так упорно пытался понять с той самой минуты с того самого мгновения когда я увидел их торжественных и чопорных в этой вовсе и не праздничной а подумал я траурной одежде вот почему пришли мне на ум эти черные и чинные похоронные процессии которые встречаешь порой на утопающих в зелени деревенских трактах (а тот тип все продолжал яростно размахивать зонтом словно прогонял пас словно все еще вопил Убирайтесь вон Проваливайте проваливайте отсюда!) Она говорит надо взять влево, сказал Иглезиа, теперь наши тени бежали уже перед нами я видел как они шагали вперед словно на ходулях Но сказал я ведь так мы вернемся к…, а Иглезиа Раз уж она сказала что там можно пробиться в тыл она верно получше тебя знает, скрылось солнце скрылись тени в последний раз я увидел их позади нас и вот они скрылись затаились за изгородью, поля не освещенные солнцем казались совсем вымершими заброшенными пугающими своей привычной невозмутимостью неподвижностью таившей в себе смерть столь же привычную столь же невозмутимую и столь же мало рассчитанную на эффект как леса деревья цветущие луга…»

Поделиться с друзьями: