Достопамятный год моей жизни
Шрифт:
— Я разделяла ваше счастье, — говорила она, — справедливость требует, чтобы я разделила ваше бедствие.
Моя жена хотела взять с собою только одну Эмилию, оставив остальных детей в Ревеле. Она назначила значительное вознаграждение одному надежному человеку, который должен был ей сопутствовать, и решилась пуститься в дорогу первого июля.
Таково было положение дел 17 июня. Моя жена провела весь этот день в грустной задумчивости. После обеда она пошла к себе в комнату и прилегла на кровать, чтобы немного отдохнуть; Кнорринг же сидел на балконе. Вдруг он увидал, что по дороге мчится во всю прыть верховый курьер; последний скоро остановился, о чем-то справился, въехал во двор и, держа в руках какой-то пакет, сошел с лошади и побежал к дверям. Кнорринг, полуживой, пошел к нему навстречу; все его семейство
— Приятная новость, — воскликнул радостно курьер, входя в комнату и показывая письмо от графа Палена к моей жене.
Кнорринг хотел взять письмо, но курьер желал передать его моей жене собственноручно.
Мои друзья были вне себя от радости, сочтя, однако, необходимым принять при этом некоторые меры предосторожности. С одной стороны, они не хотели разбудить мою жену, с другой же — сгорали желанием сообщить ей приятную новость. Но жена моя не спала и видела, как отворилась дверь и радостные лица пытались рассмотреть, спит она или нет.
— Что случилось, — спросила она, приподнимаясь, — вам что-нибудь от меня надо?
— Ничего решительно, — ответили ей с притворным равнодушием, — мы хотели узнать, спите ли вы.
— Нет, нет, я вижу по вашим лицам, что вы имеете сообщить мне хорошую новость.
— Да, это верно: хорошие известия о вашем муже. Курьер от графа Палена ожидает вас с письмом.
Моя жена мигом вскочила с постели и очутилась перед курьером, ожидавшим ее в передней. Она взяла у него письмо из рук, распечатала и со слезами на глазах прочитала следующее:
«Милостивая Государыня,
Его Императорское Величество Государь Император разрешает вам приехать в Петербург и жить с вашим мужем. Спешу с величайшим удовольствием сообщить вам об этой особенной к вам благосклонности нашего всемилостивейшего Монарха для того, чтобы вы могли отправиться в Петербург, как только признаете это для себя удобным. Вместе с этим послан курьер и к вашему мужу с тем, чтобы он мог уже находиться в Петербурге к вашему приезду, или приехать вскоре после вас. Я поставил себе в особенное удовольствие приискать вам приличное помещение.
Примите, Милостивая Государыня, уверение в живом моем участии к этому событию и в совершенном уважении, с которым имею честь быть ваш преданный слуга
Граф Пален.
С.-Петербург. 15 июня 1800 года».
Рассказ моих друзей о впечатлении, произведенном на мою жену этим письмом, принадлежит к числу самых трогательных. Радость ее походила на безумие. Она, имевшая едва достаточные силы, чтобы пересесть с одного дивана на другой, прыгала как серна и не могла стоять на месте, ходила взад и вперед, искала тысячу вещей, которые ей казались нужными, плакала и смеялась в одно и то же время. Она подарила курьеру все бывшие при ней деньги. Она непременно хотела сейчас же собираться в дорогу и завтра же ехать, и положительно объявила, что будет считать своим врагом всякого, кто воспротивится этому намерению.
К счастью, мой друг, доктор Блум, которому немедленно сообщили обо всем случившемся, не побоялся подвергнуться немилости моей жены. Ему удалось объяснить ей, что возбужденное состояние, в котором она находилась, не доказывает вовсе, что она обладает физическими силами, необходимыми для поездки; по его настоянию, жена моя решилась отложить свою поездку еще на несколько дней.
Впрочем, скоро после курьера прибыл гонец от ревельского губернатора (он сам жил тогда в деревне); генерал-прокурор сообщал ему ту же самую новость и приказывал объявить ее моей жене, доставив ей все необходимое для поездки, и уведомить его о количестве израсходованных на это денег. Он сообщил ему вместе с тем о том, что петербургскому генерал-губернатору приказано приготовить для моей жены и для меня приличное помещение.
Моя дорогая Христина, при выраженной готовности государя избавить ее от издержек поездки, очутилась в том же самом затруднительном положении, в котором несколько недель позже я сам находился. Слишком гордая, чтобы просить много, и в то же время опасаясь прослыть надменною, отвергнув всякое пособие, она обратилась за советом к друзьям и, следуя их внушению, ограничилась тем, что попросила денег только на проезд до Петербурга, которые и были тотчас же ей выданы.
Участие, выказанное моей жене
большинством жителей Ревеля в это время, обязывает меня навсегда живейшей признательностью к ним. Полученное известие необыкновенно быстро распространилось по всему городу. О нем говорили везде, и на улицах останавливали экипажи, чтобы сообщить проезжавшим, которые, в свою очередь, встречая своих знакомых, передавали им эту новость. — «Слышали вы?» — кричали еще издали, завидев знакомого. — «Да знаю», — был обыкновенный ответ. Но ликовали не только мои друзья, все люди с сердцем принимали участие в этом радостном известии, и хороший город Ревель доказал, что он населен чувствительными и сострадательными жителями.Через четыре дня моя жена была в состоянии отправиться в путь. Она проехала сто миль от Ревеля до Петербурга, не останавливаясь ни разу для отдыха, в предположении найти меня уже в Петербурге, так как письмо графа Палена давало основание этому предположению. Единственно добрая воля графа могла внушить ей эту мысль, потому что курьер был отправлен ко мне только 15-го июля и я не имел никакой возможности приехать в Петербург ранее шести недель; для того, чтобы приехать даже и в этот срок, необходимо было ехать (как я это и сделал) скорее почты, с простою корреспонденциею. Поэтому моя жена приехала в Петербург гораздо ранее меня и поместилась в гостинице, так как назначенное для нас помещение еще не было готово; оно и впоследствии не было приведено в порядок, так как избыток скромности моей жены не позволил ей напоминать об этом.
Я, конечно, не упомянул бы об этом обстоятельстве, если бы оно не представило случая выказаться в новом блеске благородной деликатности моего друга Грауманна. Заметив, что расходы по прожитию в гостинице с многочисленным семейством значительно превосходили наличные средства моей жены, он нанял в величайшем секрете квартиру, заплатил за нее за два месяца вперед, убрал ее самым лучшим образом и просил мою жену туда переехать. Представьте себе изумление моей жены, когда, взойдя в квартиру, она нашла пять очень удобных, хорошо меблированных комнат, с постелями, посудой, столовым бельем, со шкафами, наполненными сахаром, чаем, кофе, свечами и всякою провизиею; необходимая серебряная посуда была также не забыта, словом сказать, моя жена очутилась среди полного хозяйства. Этот великодушный человек, создавший все это как бы волшебством, не хотел никогда объявить нам, сколько он потратил денег на подобное выражение дружбы! О! самая горькая чаша злополучия вызывает слезы радости и признательности, когда, осушив ее, находишь на дне столь редкое изображение истинной дружбы.
Вот весь рассказ моей жены о ее судьбе. Часы незаметно мелькали для меня и для возвращенной мне супруги. Заключавшие нас в себе стены, слышавшие столько горьких стонов несчастных, оглашались теперь самыми сладкими восторгами и выражениями самой нежной любви и признательной дружбы.
Для полного моего блаженства недоставало только моих детей. Моя жена отправилась за ними, ожидавшими этой минуты с величайшим нетерпением. Они приехали; я видел, как они вышли из кареты; вот они поднялись по лестнице и повисли у меня на шее. Надо быть отцом семейства, чтобы понять такую сцену.
Пробило двенадцать часов дня; мы не замечали времени; эстафета из Гатчины не возвращалась, и я не обращал на это внимания. Моя маленькая комната или, лучше сказать, моя тюрьма, не заключала ли в себе все для меня самое драгоценное, все то, что мое сердце желало иметь?
Событие, случившееся вечером, увеличило нашу радость и наше умиление. Я забыл сказать, что мой сибирский спутник, русский купец, надеялся по приезде в Москву получить известия о своей жене и дочери. С этой целью он отправился навестить одного из своих родственников и вернулся глубоко опечаленный. «Я был так рад ехать, говорил он мне с трогательною и прямодушною простотою, но Бог обратил мне радость в горе; жена моя и дочь умерли». С этого времени он ничего более не говорил о них дорогою и вообще молчал и плакал, сидя в кибитке; я часто видел, как катились слезы по его седой бороде. По прибытии в Петербург он должен был в одной комнате со мною ожидать дальнейших распоряжений. Он сидел молчаливый и печальный, в углу, когда пришла моя жена. Свидетель нашего блаженства, он только вздыхал и не говорил нам ни слова; угрюмая печаль изображалась на его лице.