Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Достопамятный год моей жизни
Шрифт:

Вечером прибежал к нам курьер Александр Сукин и закричал:

— Иван Семенович, твоя жена и дочь живы.

Купец точно очнулся от сна, вскочил со стула, побежал шатаясь к дверям и очутился в объятиях жены и дочери. Последовало повторение трогательной сцены, изображенной незадолго перед этим нами самими. Продолжительность разлуки увеличивала радость свидания. Он оставил свою жену молодою и стройною, а встретил ее уже пожилою и очень полною. Дочь его в минуту его ссылки имела только восемь лет, теперь же она была взрослая, красивая девица, шестнадцати лет. Он сам с трудом верил своему счастью и своим глазам; он брал по временам свечку в руки и при ее освещении осматривал дочь со всех сторон. Лицо его сделалось совершенно веселым и слезы катились по щекам. Он мог произносить только неопределенные звуки радости и удивления, ах! ох! более ничего.

Весь день прошел в этих отрадных ощущениях; ночь приближалась, и я, лишенный всяких удобств, утомленный, совершенно сонный, решился попросить дозволения отправиться

на свою квартиру, дав подписку вернуться на другой же день утром. Фукс был настолько добр, что разрешил мне это, приняв на себя всю ответственность за подобное позволение. С сердцем, упоенным счастьем и признательностью, я вошел в дом, устроенный любовью и дружбою, и мои верные слуги встретили меня с радостными приветствиями.

Спустя час, не более, я получил записку от Фукса, сообщавшего мне, что из Гатчины получено приказание о моем полном освобождении. После четырех месяцев это была первая ночь, когда я мог заснуть свободным, в объятиях моей жены, окруженный детьми.

Какой сладкий сон и какое еще более радостное пробуждение!

На другой день утром я по обязанности должен был явиться к графу Палену, петербургскому губернатору. Не одна, впрочем, обязанность заставляла меня это сделать; меня побуждала также и признательность, потому что, несмотря на все свои многочисленные занятия, граф нашел время сообщить о моем освобождении не только моей жене, но и моей доброй матери, в самых ласковых выражениях. Окружавшая его толпа разных лиц помешала мне сказать ему что-либо, кроме обычных приветствий, на которые он мне отвечал тем же.

13-го августа я получил копию с указа, которым государь жаловал мне принадлежавшее казне имение Воррокулль в Лифляндии, освободив его от всяких повинностей. Это имение, очень обширное, заключавшее более четырехсот душ, приносило мне до четырех тысяч рублей арендного дохода; кроме того, здесь находился хороший дом со всеми хозяйственными принадлежностями. Это был истинно царский подарок и самое красноречивое доказательство моей невинности.

Чтобы позабыть сновидение о моей ссылке, я желал возвратиться в Германию, но друзья мои очень основательными доводами убедили меня не просить об этом. Я последовал их совету, потому что они лучше меня знали характер государя. В моем благодарственном к нему письме я упомянул только о том, что собираюсь ехать в деревню, чтобы наслаждаться в тишине великодушными благодеяниями его величества.

Мое письмо произвело впечатление, которого я вовсе не ожидал. На другой же день я получил от Брискорна, секретаря государя, следующее письмо:

«В начале чтения вашего письма государю императору я имел удовольствие получить приказание немедленно послать указ о назначении вас директором труппы немецких актеров с производством в чин надворного советника и с содержанием по тысяче двести рублей в год. Когда я дочитал до того места, в котором вы выражаете намерение ехать в деревню, его величеству благоугодно было приказать спросить согласие ваше на вышеупомянутое назначение. Исполняя это приказание, покорнейше прошу сообщить мне в возможной скорости, изволите ли вы принять благосклонное назначение нашего всемилостивейшего монарха, — и остаюсь с совершенным уважением.

Брискорн».

При письме находилась следующая приписка:

«В качестве директора театра вы будете находиться под непосредственным начальством гофмаршала двора Нарышкина».

Затруднительное положение, в которое я был поставлен этим письмом, равнялось моему страху. Отказавшись в Вене заниматься таким неблагодарным ремеслом, несмотря на милость и благосклонность барона Брауна, я должен был теперь снова принять на себя заведование театром. Я не раз давал клятву моей жене и самому себе не допускать более, чтобы меня увлекли на этот тернистый путь; горьким опытом я знал, что величайшие артисты нередко бывают самые безнравственные и несговорчивые люди; что одно замечание, самое незначительное, сделанное самым негласным образом кому-либо из них, делает его вашим непримиримым врагом. Большинство драматических артистов, даже самые замечательные из них, любят не искусство, а артиста, т. е. самих себя. Как они восхищаются большою мимическою картиною, состоящей из карикатур и странных образов, лишь бы только дорогая им маленькая их фигурка выказывалась бы с блеском в этой картине. Вот к какому заключению приводит меня печальный и долгий двадцатилетний опыт. Читатель извинит мне это отступление, которое я оканчиваю перифразом известных слов Шекспира: «Тщеславие — это имя всех актеров!»

С таким настроением духа и с таким пагубным сокровищем опытности, приобретенной на стольких театрах, я должен был стать во главе труппы, которую содержатель (антрепренер) по фамилии Мире (Mir'e) составил из остатков различных странствующих трупп, подбавив несколько актеров из Германии, правда, порядочных, но еще весьма далеких от совершенства. До этого времени труппа содержалась на счет собранной петербургскими купцами по подписке суммы, которая приходила к концу. Император, по представлению графа Палена, приказал принять содержание театра на счет казны. К моему несчастью, возвращение мое из ссылки совпало с этим предположением и император возымел мысль, довольно, впрочем, естественную,

поручить мне заведование этим новым делом. Большая ко мне благосклонность с его стороны и желание сделать мне удовольствие, без сомнения, побудили его к такому назначению; тем менее я смел отклонить от себя милость, которую он предполагал оказать мне этим.

В моем ответе я старался самыми тонкими оборотами, какие только мог придумать, избавиться от этого назначения, изобразив самыми яркими чертами с одной стороны мою безграничную признательность к государю, с другой же — мое необходимое отвращение к такого рода обязанности. Все это оказалось бесполезным. Вместо ответа я получил копию с трех указов, из которых одним, на имя гофмаршала, я назначался директором придворного немецкого театра, другим, данным Сенату, я производился в надворные советники, а третьим производство назначенного мне содержания относилось на счет собственных сумм его величества. К этому содержанию, которое могло казаться незначительным, присоединили еще тысячу восемьсот рублей из театральных сумм на разъезды и, кроме того, большую и удобную квартиру с отоплением и освещением. В материальном отношении государь сделал все и даже более того, что я вправе был от него ожидать; в этом отношении моя признательность была безгранична. Я получал теперь, включая доход с пожалованного мне имения, по крайней мере, девять тысяч рублей в год, кроме полного сбора со второго представления каждой из моих новых пьес, что увеличивало мой доход еще несколькими тысячами рублями в год. Но нуждался ли я в подобного рода увеличении моего благосостояния? Спокойствие, тишина, здоровье, приобретаются ли они золотом? Не имел ли я дом, правда, менее прекрасный, но более веселый в Иене и Веймаре? Не обладал ли я и без этого доходом, правда менее значительным, но достаточным, чтобы жить? Не жил ли я постоянно во владениях государя, бесспорно менее могущественного, но совершенно свободно и вдали от всякого страха и опасности? Наконец, — и этот один довод был значительнее всех остальных, — не оставил ли я там добрую и нежную мать, которой я обязан всем моим образованием? Она ожидала моего возвращения с величайшим нетерпением и считала меня единственным утешением ее преклонных лет.

Между тем из Тайной Экспедиции мне возвратили все бумаги, отобранные у меня на границе. Все было в целости до малейшего листочка. Я должен упомянуть при этом о чрезвычайно замечательном обстоятельстве.

С самого первого дня арестования до окончания моей ссылки я был вполне убежден, что во всем написанном мною не было строчки, которая могла бы дать правительству повод подвергнуть меня такой жестокой участи. Однако в моих бумагах, действительно, оказалась одна строчка, которая, если бы дошла до сведения государя, быть может, увеличила и, наверное, продолжила бы мое бедствие. Эта строчка находилась в дневнике, который я вел в Вене. При моем приезде в этот город, прежде нежели меня узнали, мне приписывали республиканские убеждения. Через несколько времени после моего водворения, я сообщил барону Брауну мои опасения по этому поводу.

— Будьте покойны, — ответил он мне, — если вы сами уверены в самом себе. Император справедлив и никого не осудит без самого строгого и беспристрастного рассмотрения дела.

Записывая эти слова в своем дневнике, я прибавил следующее размышление: «Теперь я спокоен. Я достиг многого. Имп. П… редко находит, чтобы стоило рассматривать дело».

Это несчастное замечание, эти слова поистине оскорбительные и дерзкие, я совершенно забыл. Можно вообразить себе страх, овладевший мною, когда, пробегая свои бумаги, я вспомнил эти строки. Но можно себе также представить мою необычайную радость и признательность, когда я увидел, что какая-то великодушная и благосклонная рука вычеркнула эти строки с таким усердием и тщанием, что даже я сам с большим трудом мог разобрать их содержание. Вот доказательство, что, несмотря на ужас, вообще внушаемый Тайною Экспедициею, лица, принадлежащие к ее составу, подчиняясь строгим приказаниям им данным, всегда, где только можно, повинуются самым нежным влечениям собственного сердца. Эта похвала и должная справедливость относятся в особенности к статскому советнику Макарову (Makaroff). Он часто проливал слезы вместе с несчастными, и сердце его обливалось кровью всякий раз, когда он был обязан предавать их в руки палачей. Не знаю, кто именно обязан был просматривать мои бумаги, Макаров или Фукс, или кто другой; несмотря на все мои старания, я никогда не мог узнать этого. Я должен ограничиться выражением моей глубокой признательности перед людьми и Богом лицу, мне неизвестному. Какое счастье для меня, что я попал в такие руки! Указание этой одной строки могло бы погубить меня навсегда!

Я нашел, кроме того, в моих бумагах некоторые незначительные выражения, подчеркнутые карандашом; это были мои простые заметки, разные статистические выписки, анекдоты, черты, которые, желая сохранить в памяти, я записал вместе с моими замечаниями и рассуждениями.

Мне отдали драму «Густав Ваза», завернутую особо с надписью «не делать никакого из нее употребления». Одно выражение навлекло на эту пьесу такое решительное осуждение, именно то, в котором говорилось, что если монарх повелевает совершить преступление, то всегда находит тысячи рук, готовых поразить жертву.

Поделиться с друзьями: