Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Достопамятный год моей жизни
Шрифт:

Без сомнения, любопытно знать, какому счастливому обстоятельству я обязан моим освобождением. Читатель уже знает, что этим я обязан не докладной моей записке, посланной из Тобольска. Из моего рассказа видно, что курьер, доставивший мне указ о моем освобождении, встретился около Казани с везшим мою записку государю. Я сообщаю здесь все, что узнал по этому поводу из самых достоверных источников.

Меня уверяли, что жестокий генерал-прокурор в течение целого месяца оставил все мои бумаги без движения, ни разу не вспомнив о несчастном, томившемся в ссылке. Наконец сам император осведомился об их содержании и данный ему отзыв о совершенной их безвредности был первою, по всей вероятности, причиною, которая произвела перемену во взгляде императора относительно меня. Я сомневаюсь, однако, чтобы одна моя невинность была причиной моего освобождения. Известно вообще, что сильным мира сего гораздо легче оставить без изменения сделанную ими несправедливость, нежели сознаться в ней и исправить. Это общее правило, из которого, однако, император Павел I и некоторые другие государи представляют редкое исключение. Мой добрый гений создал еще другое обстоятельство, явившееся как нельзя

более кстати. Года четыре тому назад я написал небольшую драму под заглавием «Старый кучер Петра III», внушенную мне увлечением одним великодушным поступком императора, и я, конечно, не воображал тогда, чтобы она могла когда-либо так сильно повлиять на мою судьбу. Эта драма была переведена на русский язык молодым человеком по фамилии Краснопольский (Krasnopolski). Желая посвятить свой перевод императору, он обращался с просьбою об этом ко многим высокопоставленным лицам, которые советовали ему не делать этого, или, по крайней мере, умолчать в переводе, что это мое произведение, так как достаточно было моего ненавистного имени, чтобы испортить все дело, тем более, что русские и немецкие актеры, давая мои пьесы, не отваживались обозначать на афишах мою фамилию.

Благородный молодой человек не решился, однако, на такое литературное похищение.

— Пьеса написана Коцебу, — говорил он, — я только переводчик; я не хочу быть вороною в павлиньих перьях; я должен оставить его фамилию в заглавии пьесы.

Встретив затруднения лично поднести государю свой перевод, он послал его по почте.

Эта посылка произвела необычайное впечатление на государя. Он прочел пьесу, она его тронула и ему понравилась. Он приказал наградить переводчика богатым перстнем и запретил в то же время напечатать эту рукопись. Спустя несколько часов он опять потребовал рукопись к себе, прочел ее снова и дозволил печатать с исключением некоторых выражений, как например (кто бы мог это подумать), «Император поклонился мне; он кланяется всем порядочным людям». В продолжение дня он пожелал просмотреть рукопись в третий раз, снова прочел ее и разрешил печатать без всяких пропусков. В то же время он объявил, что поступил со мною нехорошо, должен поправить свою ошибку и считает своею обязанностью сделать мне подарок, равный полученному кучером от его отца (т. е. в двадцать тысяч рублей). В ту же минуту отправлен был за мною курьер в Тобольск.

Вскоре была получена моя докладная записка. Император прочел ее два раза, несмотря на то, что она была очень длинна. Тронутый ее содержанием, он приказал эстляндскому губернатору выбрать для меня отличное казенное имение, вблизи Фриденталя. Такое приказание одинаково делает честь ему и сердцу. Он не довольствовался сделать мне подарок, он хотел сделать его приятным для меня образом. Нельзя отрицать, что в подобном приказании обнаружилась большая деликатность и благородство. Впрочем, в окрестностях Фриденталя не оказалось такого имения, какое государь желал мне подарить.

Вот все, что мне удалось узнать достоверного о причинах моего освобождения. Я еще менее знаю о причинах моего арестования и ссылки и сомневаюсь, чтобы рука времени могла когда-либо приподнять завесу, покрывающую эту тайну.

Несмотря на столько видимых и красноречивых доказательств расположения ко мне государя, ужас до того овладел моею душою, что я не мог видеть без сильного волнения сенатского курьера или фельдъегеря. Я не отваживался ездить в Гатчину, не взяв с собою порядочного количества денег и не будучи готовым отправиться вторично в ссылку.

9-го октября я получил в первый раз приказание немедленно прибыть в Гатчину. Я отправился на рассвете. Курьер приехал за мною ночью, и я, дрожа всем телом, пошел прощаться с женою. Судя по быстроте, с которою сообщили мне это приказание, я полагал, что дело касается чего-нибудь чрезвычайно важного. Ничуть не бывало. Государь приказал мне иметь самый строгий надзор за выбором пьес и исключать все подозрительные места. Он говорил еще накануне с приближенными о необходимости цензуры и хотел возложить ее на меня. Я хорошо понимал, что рано или поздно эта обязанность сделается для меня камнем преткновения, скалою гибели, о которую мой, только что спасшийся от бури, утлый челн может разбиться снова. Я вошел с представлением о назначении для меня особого цензора, указывая на то, что автор не может быть в то же время и цензором, что ослепленный самолюбием, он невольно может совершить что-нибудь противное воле государя. Мне стоило много труда добиться осуществления моей просьбы. Наконец мне это удалось; моя добросовестность даже понравилась государю, и он назначил моим цензором Аделунга, человека очень ученого, соединявшего с ученостью много хорошего вкуса, очень известного в Германии изданием сборника памятников древней германской литературы, найденными им после больших трудов и тщательных изысканий в Ватиканской библиотеке в Риме.

Невозможно составить себе понятия о той невероятной строгости, с которою этот достойный человек и я сам должны были цензуровать пьесы. Довольно привести несколько примеров, чтобы показать, какое сильное отвращение я должен был испытывать к возложенной на меня обязанности.

Слово республика не должно было встречаться в моей драме «Октавия». Антоний не смел говорить умираю свободным римлянином. В комедии «Эпиграмма» должно было из императора Японии сделать простого владельца этого острова. Равным образом необходимо было исключить вредную мысль, что икра получается из России и что Россия страна отдаленная. Не позволялось камергеру полагать, что он хороший патриот, потому что не соглашался вступить в брак с иностранкою. Равным образом не допускалось говорить, что камер-лакей дерзок. Надо было исключить фразу, в которой говорилось, что его величество не

болен и не ослеп. Не позволялось, чтобы князь имел борзую собаку, чтобы советник чесал ей за ухом и чтобы пажи надевали на голову советника бумажный колпак. В пьесе «Два Клингсберга» русский князь, о котором мимоходом упоминает госпожа Вунчель, был обращен в иностранного вельможу и вместо польской шапки так же Вунчель должна была надеть венгерскую. Слово крепость заменялось словом тюрьма, слово царедворец — словом льстец (что конечно не очень лестно для царедворцев), выражение мой дядя министр — заменили выражением мой всемогущий дядя. Восклицание молодого Клингсберга о тетке и Амалии: пожалуй, они сделаются принцессами, показалось слишком оскорбительным и было исключено.

В пьесе «Аббат Эпэ» не позволено было, чтобы в Тулузе обитали граждане. Франваль не смел говорить горе моей родине; он должен был сказать горе моей стране, потому что особым указом воспрещалось русским иметь родину. Аббат Эпэ, который как известно приезжает из Парижа, не смел прибывать оттуда и не смел упоминать ни о лице этого города, ни даже о Франции.

Познания в естественных науках Бюффона, наука д’Аламбера, чувствительность Руссо, ум Вольтера, все это было безжалостно исключено одним прочерком пера.

В пьесе под названием «Секретарь» необходимо было совершенно исключить всю роль заговорщика.

Хотя я привел только отдельные примеры, взятые наудачу, чтобы не входить в слишком большие подробности, но они дают достаточное понятие о крайней строгости, которую цензор вопреки своему желанию должен был соблюдать при исполнении своей обязанности. Сколько раз прежде я потешался глупостью цензора в Риге (Туманского), совершенно тупого человека, который, например, в моей пьесе «Примирение» вычеркнул следующие слова сапожника: Я отправлюсь в Россию; говорят, там холоднее здешнего (он сгорал безнадежною любовью) и заменил их следующими: Я уезжаю в Россию, там только одни честные люди! Я не предполагал тогда, что в Петербурге будут когда-либо из страха делать то же самое, что Туманский по глупости делал в Риге.

Мы были бы поставлены в немалое затруднение, если бы государь, по какому-нибудь случаю обратив внимание на подобные исключения и переделки, спросил бы нас, на каком основании это сделано? Например, из «Октавии» были исключены между прочим два места. В одном из них говорилось, что властелин награждает повара за отменно вкусное блюдо домом, который ему даже не принадлежит. — Разве я когда-либо сделал что-нибудь подобное? — мог спросить император, а если не делал, то почему же сочли вы это место для меня оскорбительным?.. В другом месте Цезарь говорит, что Антоний, как всем известно, находился под влиянием собственных рабов. Император мог также спросить, разве вы полагаете, что я нахожусь под влиянием и господством разных любимцев и камер-юнгфер? А если вы этого не предполагаете, то зачем же вычеркнули эти слова?

Эти два примера — а я мог привести их тысячу, — показывают, до чего должность цензора была опасна для лица, исполнявшего эту обязанность, и до чего цензура была стеснительна для меня, подвергавшегося ей постоянно. Аделунг, при самом лучшем желании, не мог облегчить бремя этой должности ни для меня, ни для себя.

Кроме этого стеснения существовала еще тысяча неприятностей, не замедливших внушить мне отвращение к моей должности. Я не упоминаю о бесконечных ссорах и дрязгах с актерами, об их упрямых характерах и безграничном самолюбии. Все это было обыкновенное. Одно обстоятельство, гораздо сильнейшее, препятствовало развитию немецкого театра — именно зависть французских актеров, или, точнее сказать, зависть госпожи Шевалье, которая была их главою, или вернее, их душою. Нельзя сказать, чтобы она опасалась превосходства немецкого драматического искусства над французскими талантами; она очень хорошо знала и посредственность нашей труппы, и то расположение, которое русские с незапамятных времен оказывают всему французскому, а потому и не могла предаваться таким ребяческим опасениям. Но она не хотела допустить, чтобы кто-либо кроме ее доставлял развлечение государю. Она добилась того, что итальянские и русские актеры не приглашались играть в Гатчине и в Эрмитаже; даже французской трагической актрисе, госпоже Вальвилль, она дозволяла играть очень редко. Очень могло случиться, что немецкая труппа, хотя бы только своею новизною, обратит на себя внимание государя, заслужит его одобрение и он привыкнет посещать немецкий театр, через что госпожа Шевалье одним разом в неделю менее будет показываться на сцене перед государем. Вот это именно она и желала по возможности отвратить.

Четыре раза император выражал желание видеть в своем дворце немецкое представление, четыре раза я получал приказание от гофмаршала приготовиться, и четыре раза госпожа Шевалье сумела этому воспрепятствовать.

Зная довольно хорошо вкус императора и, кроме того, получив точное приказание поставить на сцену одну из моих пьес, я выбрал для первого представления «Примирение», а для второго «Холостяки», сочинение Иффланда. Пьесы, назначавшиеся к представлению в присутствии императора, должны были быть не длинны и продолжаться не свыше полутора часа и ни коим образом более семи четвертей часа. Я принял на себя неблагодарную обязанность укоротить эти пьесы и применить их к назначенному времени. Все это оказалось напрасным трудом. Госпожа Шевалье сумела доказать, что хорошенькие султанши с вздернутыми носами, о которых говорит Мармонтель, еще не вымерли.

Поделиться с друзьями: