Доверие сомнениям
Шрифт:
Я порадовался за человека. Заинтересовать «Новый мир», обратить на свою рукопись внимание Твардовского! Удачи тебе, Николай Воронов! Знать какие-то новые фибры души рождают они, мозоли на руках… Я дальше читал старательно сделанные открытым почерком Кондратовича записи. Ксерокопия была отчетливой (еще бы: отчаявшись, точно муха на хлопушке, я ее сделал в одном высочайшем заведении!).
«И как только наши узнают о приезде Александра Трифоновича? Ко мне подошла Н. из редакции прозы. Она по-женски неумело затягивалась, мусоля папиросу крашенными губами. Видать, волновалась.
– Алексей Иванович! Говорят, шеф сегодня будет?
– Ну, если говорят, значит, верно… Нет ныне «сарафанные посты», нет «ОБС» – одна баба сказала… Все грамотные, еще образованные. Что было слухами да сплетнями – стало: «информацией»! И точной, деловой и психологичной, – никаких домыслов!
Н. расширила на меня глаза. Не ее ли имеет в виду моя аллегория? Она была из той породы работников, присутствие которых равно отсутствию. Однажды она пришла к Твардовскому – она «вкалывает», она работает «как папа Карло», а заведующий редакцией ей не дает творческих дней!.. Повесть писателя Т. – она ведь готовила в номер! Все довелось перепахать в два следа – вдоль и поперек! Разве можно так относиться к – редактору? Пусть короли и вельможи – несвободны – а писателю и редактору нельзя… без творческих дней! В беседе тогда – Александр Трифонович как-то попытался поколебать в Н. ее непреложное о себе представление как о редакторе. Удалось ли? Она была поражена словами Твардовского, что ей надлежало прийти к нему, если надо было, поругаться, но не пустить в печать повесть Т. Она стояла на своем, главный к ней несправедлив – она: «вкалывает»!
Александр Трифонович сегодня был в благодушном настроении.
– Редактор, – говорите? Вы думаете, что вы – редактор? Я вот лично о себе, еще в этом сомневаюсь… Кто был на Руси редактором? Пушкин и Некрасов, Чернышевский и Достоевский, Толстой и Горький… А вы редактор – по штатному расписанию. Надо ведь оклад платить? Вы говорите – перепахали Т.? Пахари!.. Иной раз весь смак писателя в его огрехах, в его нелитературности, даже… «неграмотности»… Зачем из телеги делать фаэтон? Ни то, ни сё получится… Такая пахота литературе – что волку жилетка. Вообще – нельзя работать в литературе, если не живешь в ней. Все двадцать четыре часа! Даже во сне! Вот чем работа в журнале отличается от работы в сберкассе. Литературной грамотности мало для редактора – нужно масштабное, и народное, и литературное мышление! Направление журнала – его общенародное дело! Это понимание не литературы вообще, а нужен ли этот роман, эта повесть русской литературе, времени, читателю? Литературные муляжи, не нужны, хотя выделка их может быть искусством! Редактор – дар и призвание… не каждому дано. И огромная ответственность!
Александр Трифонович не поучал, не назидал, – поразмышлял вслух. Но Н. стала его после этого побаиваться. Вот и сейчас, видать, неспокойно у нее на душе, хотя после той встречи главный редактор как бы ее вовсе не замечал. Я посмотрел ей вслед. Наверно, мать своих детей, верная жена мужу – литература для нее служба, количество часов – от и до. Вышла из редакции – и пошла трясти сумками, отключилась от литературы до завтрашнего утра… Счастлива ли она своей работой? Вряд ли… Скорей здесь драма – и для нее, и для литературы, и для жизни вообще. Драма неуместности!.. Зачем такая доброта – которая оборачивается злом?..
А ведь на работу приходит без опозданий, прилежна, уходит, как по звонку… Внешняя дисциплина! Принесла бы из самотека хорошую рукопись, открыла бы автора где-то на «периферии»… Небось обрадовался бы и Твардовский! В общем как всюду – кто «воюет», кто «служит», кто «числится»… А сам Твардовский – хоть нет его по два-три дня в редакции – он-то больше всех и «воюет», и «тянет». Всё-всё – сам читает! И прозу, и стихи, критику и публицистику… Поэт Божьей милостью – и такой же редактор…».
«А вот и он – и портфель, набитый, в руке! Несет портфель как-то неловко, как бы стесняясь. Я знаю, не любит он портфели. Видел, как косил, как дрова рубил на даче: это надо было видеть! Подал руку, не выходя из озабоченности. Видать по всему, – интересный будет разговор. Обычно собирается на него вся редакция! Не собирают, не объявляют – сами собираются!
Александр Трифонович повозился с замками портфеля (заметил я, что «всякая техника» ему служила плохо; недолюбливая ее, он относился к ней без уважения!), принялся выгружать портфель. Безошибочно «сортировал» рукописи. Одни – безнадежные – на край стола, «на вынос», нужные – на середину. И, словно устав от этой «сортировки», приязненно и молча, уставился своими, очень светлой голубизны, твердыми и застенчивыми одновременно, глазами на людей. «Не вижу Дороша». В углу комнаты, привстав и слегка покраснев, показал себя Ефим Дорош, заведующий отделом прозы. Дескать, я на месте! Раздался короткий беззлобный смех. Дорош робел перед Твардовским. Эта робость была данью не просто известному поэту – Дорош сам был известным очеркистом – а «живому классику». Как-то он мне пытался объяснить это. «Что – мы? Все провалимся в петит! А он – живой классик
перед нами! Разве и вы этого же не чувствуете? Затем – какая удивительная цельность личности! Какая самозабвенная ответственная любовь к литературе! Вас удивляет, что столько лет работаем вместе – и я все еще с… пиететом. Меня же удивляет другое: как это иные могут этого не чувствовать, относиться к Твардовскому иначе?».– Итак, товарищи, из этого вороха все же одна вещь блеснула, – положив руку, ладонью вниз, на объемистую папку, заговорил Твардовский. – Что здесь нужно сказать в первую голову? Художественно? Талантливо? Актуально? Производственная – по «группе а» – тема? Знание темы? Все это будет – слова… Во всем тут надо разобраться! Во-первых, Николай Воронов – молодой писатель, который как бы весь из себя. Из своей жизни, из своего материала, со своим языком, из заводских бараков, цехов, курилок, заводского люда – мастеров в своем деле, поэтому и мастеров слова! Люди у него больше, чем литературно-живые, они живые, до осязания! Затем, я еще не видел такого подлинного – исторического – быта военного тыла! Само производство – ни одна подробность не есть «техника», «технология», «терминология»! Хотя и много этого, но все оно написано с какой-то тайной поэзией, скрытой теплотворной способностью, так что все и здесь живое, нужное, не «показушное»! В общем, тайна здесь таланта! Я читал и радовался. И так до конца не понял – как это автору удается жизнь и литературу сделать почти один к одному? Одно из чудес, на которые, видать одна только любовь и способна!.. Надо будет рукопись размножить, чтоб побольше из вас ее прочитали… Мы еще ее обсудим – но, предупреждаю, с кем угодно я буду драться за нее. Дело в том, что не все там, в рукописи, гладко. Нет, не с точки зрения редактора! Я вот, вижу, роман дает возможность всяким любителям розоватости, стерильности и как бы чего-то не вышло, обвинить автора в натуралистическом быте тыла, быта бараков и блоков металлургического комбината, быта ремесленников-подростков. За это тоже надо будет постоять…
У меня тут – иной раз не сдержишься – черкнешь карандашом на полях – помечено множество мест! Попробую вам что-то почитать на выбор. И вы поймете, что речь об авторе, о вещи его – лица необщим выраженьем. И знаете, автор словно заботится не о художественности, словно и не ведает, что же это такое, он хочет быть лишь точным, и эта точность, пожалуй, секрет его художественности!
Скажем, главный герой, подросток, и его любимая купаются. Где? В каком-то котловане, где вода, нагрета ссыпаемым туда горячим шлаком от сталеплавильных печей! Это посреди зимы! Надо знать, эти бурлящие потоки, горячие и холодные воронки, ускользать от них. Вода сливается по трубам, прибывает по другим трубам. Тут кипит от огненного шлака, тут же мертвый лед. А они, влюбленные, заводская поросль – купаются! Над ними сполохи мартенов, холодное зимнее небо. И они юны, влюблены, они купаются ночами среди стольких стихий! Ничего подобного я не читал! Вот немного вам почитаю, послушайте! И постарайтесь услышать – и увидеть!..
«Я разделся, спрыгнул в трубу и заплясал: ноги словно кипятком обварило… Спасаясь от ломоты в ногах, я упал в поток, и меня потащило по трубе. Лететь по трубе самолетиком – руки вразброс, вниз брюхом, с выставленными над потоком лапами – не удалось. Вода так жгла, что я вертелся в ней винтом. А когда улькнул из трубы в котлован и в глубине стрежня меня донесло до начала промоины, то раскинул руки и ноги и до тех пор, не двигая ими, парил среди пульсирующих струй, пока было можно терпеть без воздуха.
Зарева над заводом не горели, не прядали, не вздувались. Электрическое свечение дыма лишь слегка скрадывало тьму, косогоры казались гудронными, зеркало полыньи слюденело, лед пруда и холмы правого берега лежали в лиловой мгле.
Поблизости лопнула ледяная броня. Трещина, убегая вдаль, издавала ветвистый звук… За мной бугрился бурун, как за моторкой. Я ничего не видел, кроме черной линзы, трубного отверстия, и летел навстречу горячеющей воде, покуда меня не отшвырнуло к заглаженной цементом бетонной стене. Тут я унял свой испуг, пересек скачущий стрежень… плыл в струе, которую несло под поток…
Меня смертельно беспокоило то, что Валя ни раз не подала голоса, и то, что ее вот-вот сбросит в бучило. Падая в котлован, надо без промедления ускользнуть из-под потока, иначе обрушит на дно, в жуткую выбоину, и там извертит, погубит.
Я ощутил шеей толчки воды, потом почувствовал легкий удар в плечо.
Валенсия работает ногами. Она провела меня, чертовка. И все-таки я поймал ее за стопы… я изо всей силы толкнул ее в котлован. Она засмеялась и спланировала в бучило…
Было красное небо. По откосу, дыбясь и чадя, ручьился шлак. Из ковша, откуда он только что был опрокинут, с прожекторной мощью бил рубиновый луч.