Доверие сомнениям
Шрифт:
И все же, и все же – в мнениях подобного рода, заметил я, у А.Т. всегда есть своя «За далью – даль… А там еще – иная даль». Затем, была у него во всем этом постоянная государственная забота о литературе нашей! Отсюда – масштабность его мыслей, их неожиданные «коэффициенты» в смысле чувства произведений «преходящего момента» – и с «моментом вечности». Словно из будущего, из окончательного – народного взгляда на писателей, литературу, явления в ней смотрел он и это было порукой его безошибочности. Есенин, Пришвин, Паустовский, к многим другим он относился неожиданно строго – и это было не просто понять…».
Дальше у Кондратовича шли записи мыслей Твардовского о Бунине и Есенине, о Цветаевой и Мандельштаме. Запись о сборе редакции по обсуждению романа Троепольского…
Все это было интересно, но мне хотелось до конца проследить судьбу романа моего однокашника по Литинститутской альма-матер Николая Воронова «Юность в Железнодольске». Уже пролистал полтетради – казалось оборвался раз и навсегда этот своеобразный роман о романе, как сам Твардовский сказал. Впрочем, мне всегда хотелось именно такой роман написать – о всех превратностях судьбы, о всех злоключениях автора и его рукописи до того, как ей стать романом! Сверхзадача
Я уже готов был закрыть тетрадь, когда снова мелькнули имя Воронова и название романа.
«Застал А.Т. за просматриванием корректуры номера. Я уже готов был прикрыть дверь, чтоб не помешать, когда А.Т. сказал – «заходи». Отложив корректуру, он стал изучать мое лицо. Я знал эту манеру его – додумывать таким образом те мысли, которые он собирался поведать мне. Точно соизмерял их со мной, с моим ресурсом понимания. Или даже так: с ресурсом понимания момента…
– Понимаешь, Алексей Иванович… Писателей можно условно поделить на… образных изобразителей (скажем так), и на интеллектуальных изобразителей. Тоже – скажем так. В чистом виде, конечно, редко встретить того или другого. Скажем, к первым можно отнести Шолохова, ко вторым Леонова. Это я по крупному счету. Сам здесь можешь выстроить два ряда, на свое усмотрение. Не о наличии, или отсутствии прямой философичности речь! О самом художественном методе. Скажем, без этой, «интеллектуальной изобразительности», не обходился, например, Грин. Ты понял – о чем я? Посреди написанного автор как бы задумывается, отвлекается ради общих философских раздумий. И о написанном, и о жизни. Забвение и себя, и читателей… Так вот, Воронов – хоть учился в Литинституте – ничему ни у кого, к счастью, не научился! В том смысле, как и Шукшину жизненность «помешала» выучиться кино во ВГИКе. Один в своем роде, – сравнения ничего не дадут здесь… Скажем, такое место. «С тех пор как я начал помнить собственные чувства, самым важным и постоянным моим чувством было то, что я сохраняю свою неотделенность от матери даже в разлуке. Во время побегов из дома единственное, от чего я страдал, было то, что я поступал вопреки неразрывности, которая существовала между нами. Но все-таки и в бегах ни движение, ни расстояние не прерывало нашей взаимосвязи. Должно быть, из-за этого я страдал сильнее других мальчишек от тоски и от того, что ввергнул мать в ничем не заслуженные тревоги, какие могут подорвать ее жизнь»…
Чувствуешь – о чем я? Ведь это не просто величаво-торжественно и вместе с тем скрытно-эмоциональная тирада-заставка для начала главы. Это философия? Образно-философская мысль? Наука? Да это, брат, самая что ни на есть поэзия!
– У Толстого то и дело встречаешь, – неуверенно заметил я. А.Т. не дал мне продолжить.
– Но здесь совершенно самостоятельно! «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»? Скажем, это место. На что только не способна художественная мысль! Именно высокогорная поэзия, толстовская пророческая вещательность – как бы поверх голов читательских, поверх рукописи, дальше своего момента времени…
Молодец он, Воронов. Сколько таких мест! Но, посмотри, об этом же, о чувстве матери в нас, на всю жизнь, кто только ни писал, – а вот нашел свою мысль и художественно точную, и точно научную! Тут и для психологов пожива есть. Истинная мысль, найдя истинную форму в прозе, – и без стихов – становится поэзией! У нее тут же и своя музыка, свое органное звучание… Трудное, голодное, военно-тыловое и безотцовское – заводское – детство ремесленника досталось Воронову – оно и стало его писательским богатством. Заметил я здесь два рода закалки. Либо – на всю жизнь напористый эгоизм, который у нас даже прикрывается подчас общественником, либо – на всю жизнь строгая, требовательно-понимающая, активная любовь к людям… К счастью, у Воронова второе… Есть такие мальчики в каждой школе, в каждом селе, которых все любят – и учителя, и однокашники, и сельчане, хотя сами мальчики эти меньше всего добиваются любви этой. Не обязательно, чтоб были отличниками в учебе, чтоб являлись признанными коноводами в играх сверстников, чтоб, наконец, нарочитостью тимуровца обратили на себя внимание взрослых. Нет, заданности или нарочитости меньше всего в них. Подчас и характер не из легких, и послушанием не отмечены, и поступки иной раз удивляют всех, а кончается тем, что такой мальчик, затем – подросток все равно заслуживает всеобщую любовь! Не встречал такое, Алексей Иванович?
Не будучи хулиганом, такой мальчик, а затем уже и подросток, подерется с отпетым хулиганом, чтоб защитить девочку, младшего или слабого. Не будучи вором или там блатогоном, он себе поставит некую «сверхзадачу» разыскать, или даже уворовать у вора, обыграть игрока, перехитрить жулика, чтоб украденное, умыканное, вернуть владельцу. Такой мальчик живет какой-то своей, заполненной всклень 2 жизнью, из дел, забот, действий, весь натянут, как струна, сосредоточенно-подвижен, живой весь! Чаще всего он – из семьи многодетной, небалованный родительской лаской, наоборот, сам опора для младших в семье, для сестренок и братишек. Он и в играх азартен, находчив, но как-то играет, как бы шутя, как бы отдавая дань своему возрасту, сам же то и дело тянется к делам взрослых, он в них толков, нужен – его не только не прогоняют, как остальных мальчишек – «Ступайте отсюда! Вам здесь делать нечего!» – его зовут, с ним обращаются, как с равным, для него всегда находится какое-то особое дело, которое только ему можно поручить, чтоб было сделано! Мальчик такой вездесущ, он всегда там, где что-то делается, сбывается, свершается, где люди, заботы и дела их. Он поэтому всегда все знает точно, подробно, по-взрослому, и говорит, и мыслит он как-то по-взрослому, толково – это ранний опыт труда, мышцы и мысли, рук и души! И сельчанам, и учителям, и родителям долго невдомек, что мальчик во власти любви к людям, что уж таким сердцем, такой душой родила его мать, что растет из него человек с народным – самозабвенным – характером, и в этом вся тайна, вся загадка мальчика!
2
Всклень –
полностью, до краев. (Прим. ред.)Тем скорее зреет – не годами, а этим, народным опытом – такой мальчик, что вокруг него живут люди в напряженном труде, живут общими интересами народа, хотя об этом не говорят, подчас не думают, отправляясь по гудку на завод, чтоб плавить сталь, точить снаряды, чтоб одолевать холод и голод, но выполнить дневную норму, долг перед своей рабочей совестью, – как это было в глубоком тылу, на заводах, в годы войны против злейшего врага человечества – против фашизма… Понимаешь, Алексей Иванович. Об этом всем думаешь, когда читаешь роман Воронова «Юность в Железнодольске». Именно таков главный герой романа Сергей Акимов, сперва мальчишка, затем подросток-ремесленник, наконец, юный рабочий металлургического комбината. Удивительно и то, что – не из того ли народного инстинкта? – Сергей так рано сумел избрать себе образцом человека, когда-то такого же мальчишку из большой рабочей семьи, когда-то опору младших, совесть ребячьей ватаги, без шума и показухи, готового на подвиг во имя справедливости, наконец, ратным подвигом завершившего жизнь на войне с фашизмом. Имя этому герою Костя Кукурузин. Так родители, рабочие, не словами, а личным примером, воспитывают нравственность и гражданственность в подрастающем поколении. Два героя, а знаю – таково детство автора!
Таких ребят, как Сергей Акимов обычно называют «сорванцами», «пострелами». В самом деле – это не просто живость натуры, любознательность, – это раннее формирование личности героя, в нем уже действует ядро личности. И образовала его жизнь людей – трудная, сложная, разнообразная, образовали судьбы семей, тесно сгрудившихся в бараках комбината, общность их единой судьбы, людей из вчерашней деревни, пополнившие рабочий класс, и сразу же, в войну, взявшие на свои плечи все тяготы страны, комбината, «все для фронта»… Помнишь, как Сергей появляется вдруг, – где? – взобрался на главный пост прокатного стана, где мама работала оператором. Захватывающая картина продвижения сляба 3 по рольгангам! Вот она школа любви и мужества. А помнишь, как Костя Кукурузин ныряет в пучину, чуть ли ни кровь из легких, достает часы барыги, чтоб продать их, накормить всю ораву ребят? Триста граммов хлеба, иждивенческие карточки – голод. Как Сергей Акимов продает на рынке пайку хлеба, чтоб купить Васе, попавшему в колонию, ватные штаны: у него отмороженные ноги. А потом отдает пайку незнакомой ремесленнице, у которой вытащили карточки и «уже два дня ни маковой росинки»… Или как вся ватага спасает от смерти казаха из трудфронта, который от голода чуть не замерз на улице. Весь барак, подросток и женщины – что за женщины в романе! Что за терпение, самопожертвование, стойкость в труде для победы – оттирают снегом казаха, пока не ожил!
3
Сляб – плита, пластина, большой кусок. (Прим. ред.)
Когда редактор превращается в читателя, забывает в себе редактора, – по-моему в этом лучшая похвала писателю!
Зазвонил некстати телефон. Я пожалел, что А.Т. уже не вернется к нашему разговору, попытался сам его вернуть, по горячему следу, едва он положил трубку.
– Александр Трифонович, – сказал я, – мне Воронов показал письмо Катаева по поводу «Юности в Железнодольске». Я снял копию. Не хотите посмотреть? «Ну-ка, ну-ка! Интересно!» – протянул он руку за письмом. Я следил за выражением его лица. Там, где на нем появлялась улыбка, я знал – какого места письма она касалась. Письмо было на страницу, я его почти помнил наизусть.
«Дорогой Коля! Или, если Вам больше нравится, Николай Павлович, только что получил Ваше письмо из Риги. С 7 марта нахожусь на излечение в Кунцевской больнице – у меня давление, голова кружится и т.д. Скорее здесь не только лечение, но и профилактика.
Ваше состояние понимаю вполне и должен Вам сказать следующее:
«…Вы написали выдающуюся книгу «Юность в Железнодольске». Это не комплиментность и не преувеличение, а так оно и есть. Я считаю Вас выдающимся писателем. Если оставить в стороне те придирки, которые Вам учиняют и которые никакого отношения к искусству не имеют – по моему разумению! – то могу сказать, что с художественной стороны всё почти безукоризненно. Какие дивные описания! Какая точность, свежесть, правдивость, какая душа и сердце! Не имеет смысла перечислять все эпизоды, которые могли бы украсить книгу любого первоклассного писателя, включая и самых великих. Болезнь не позволяет мне написать более подробно, но смысл в том, что Вы высокий прекрасный писатель, художник, гуманист, и я счастлив, что Вы когда-то немного учились у меня нашему прекрасному писательскому ремеслу. Могу поздравить нашу русскую советскую литературу с появлением выдающегося писателя Н. Воронова.
Валентин Катаев.
К 10 числам буду уже в Переделкине. А Тане поцелуйте руку и покажите это письмо. Она может Вами гордиться. В.К.
5.4.1969.»
– Замечательное во всех отношениях письмо! Хорошо, что сняли копии. Ведь такая нужная, авторитетная рецензия. И платить редакции не надо, и упрашивать! Вот жаль лишь – «не имеет смысла перечислять все эпизоды». Хоть бы на некоторые указал! Всегда это любопытно: сравнить со своими, которые сам выделил. Эта рецензия тем особенно ценная для нас, что Катаев писатель совсем-совсем иного типа! А вот же – «иной», а понял, оценил «иного». Это очень дорого для нашей литературы! Я здесь усматриваю нечто более значительное! Закономерность, вытекающая из нашего образа жизни… Вспомните – кузнецы и серапионы, опоязовцы и рапповцы, лефы и никитинские субботники, имажинисты и пролеткульты – и никто никого не хотел понимать! Мы говорим «бесклассовое общество», «единая семья народов», и уже порой чувств никаких не изведав при этом. Столкнешься с таким, как-то сразу чувствуешь – как далеко мы ушли! И жизнь, и народ наш, и литература! Ни тебе эстетства, ни снобизма, ни отвлеченной книжности и интеллигентщины… Чувство литературы как общенародного дела! Уже никто не думает, что булки с дерева, молоко из сгущенки. Все живут общенародными интересами! «Высшее непонимание» между писателями сменило высшее – художническое, из общенародного масштаба – понимание жизни и литературы. Новый тип писателя! Социализм – породнение и взаимопонимание народов!