Доверие сомнениям
Шрифт:
– Так и сказали: «исправить»? – Как бы взвихрился А.Т. – О, парикмахеры! Форменные парикмахеры. Лекари-цирюльники с пиявками наготове!.. И что же вы ответили им?
– Что ничего исправлять не буду. И не надо… Уже давно не начинающий. Знаю, что делаю. Могу где-то хуже, где-то лучше. Но уже не могу – плохо. С позволения – это и есть наш писательский профессионализм…
– Хорошо ответили! – обрадовался А.Т. – Я схитрил. Вместо себя – вас послал. Понимаете, не просто понадеялся на ваш … «металлургический характер». И мой, смоленский, не взять им… Но они со мной эдаким подкопом. Мол, я их поля ягода. «Вам ли объяснять…» «Вы лучше нас понимаете…» Чуть ли ни даже так – от меня – я ведь кандидат в члены ЦК и член правительства! – все исходит, они, мол, лишь исполнители. О, бюрократы! И даже, вижу, тщеславятся своей ловкостью, тем как меня опутывают своей лукавой демагогией… Пожалуйста, мол, можете обойтись без нашей визы… А им только это и надо. Поэтому хорошо, что не сломались! Знаю, там умеют это делать. Автор иной приезжает
– Нет, посудите, Александр Трифонович. Во всем видят профессионала, не возражают, не спорят, не поучают… Слушаются. Доверяют. Он, мол, знает, он, мол, сделает! Он – специалист! Да чего там – приходит слесарь из ЖЭКа, сливной бачок не работает – он специалист! К нему уважение-почтение. Не смеют поучать, как лучше ему сделать, чтоб улькало-булькало! Ах, закрыть воду? Пожалуйста! Ах, на сгон краски масляной? Пожалуйста! И с робостью, с послушанием, даже с искательностью! Специалист по уборным!.. И лишь из нашего брата-писателя все-все поучают, критикуют, назидают… Не так – а вот эдак! Все-все знают, как надо писать, все, кроме писателя! Им, видите ли, некогда, а то бы показали, как надо писать! Что ж я – простодыр, недотепа? За всю жизнь в своем деле ничего так и не понял?.. Вас не удивляет, Александр Трифонович, такое отношение к писателю?
– Очень удивляет… Но, – против Бога, – сатана… Против творца – чиновник. Нам бы ему почаще пересматривать букву, чт обновить, чт отменить… Нельзя ведь «Status in statu» 1 . Его бы временами ставить на место, а то все больше заносится, все больше власть свою показывает… Ладно! Время работает на нас. Неделю подождем. Срывать выход журнала им тоже накладно… Тут уж – ответственность, чего они не любят! Они чего хотят? Чтоб мы сами своими руками все сделали… Подождем! Алексей Иванович, – приглашайте редакцию!
1
Status in statu – Государство в государстве. (Прим. ред.)
И к Н.В. – «По совместительству – он наш Пимен-летописец».
И опять небольшой кабинет главного редактора «Нового мира» набит битком. Вся редакция здесь – сверх того автор романа «Юность в Железнодольске», писатель Николай Воронов. Опять то же обращение к собравшимся А.Т. «Ну что? Все в сборе?». И та же традиционная шутка: «И Дорош тоже на месте?». Все сдержанно и приязненно смеются, все знают – это шутка. Кажется, один лишь неизменно серьезно-опечаленный Дорош этого не знает. Он, как всегда, не говоря ни слова, показывает себя в своем углу, на смуглых, дрябловатых щеках рдеет смущение – и садится. Можно начинать.
Все знают про осложнения, возникшие перед журналом в связи с романом «Юность в Железнодольске»; и Твардовский информирует редакцию о последних обстоятельствах. Вместе с тем он, как бы размышляя вслух, еще раз, видимо, хочет уяснить перед собой и собравшимися, правоту позиции редакции по поводу романа.
«Сколько мы встречаем писателей, авторов толстенных романов, знающих жизнь приблизительно и уж, конечно, пишущих о ней сообразно вымыслу и издательской задаче: чтобы не промахнуться, чтобы непременно издали. И не так уж много просто знающих жизнь, как говорится, из первых рук. Вот Воронов из таких, что знает, то отлично знает, о чём пишет. По его роману «Юность в Железнодольске» я отлично представляю всё его детство и рабочую юность, хотя понимаю, что это произведение не автобиографическое. Но там столько наблюдений, которые автор мог видеть и пережить, ничего со слуха, с чужих слов. Всё от себя. И хотя я понимаю, что в таком довольно большом романе есть и слабые страницы. Но слабые страницы есть у любого талантливого. Но у истинно талантливого нет фальши. В этом его отличие от ремесленника. Ремесленник знает, что сегодня нужно. Талант пишет жизнь. Вот Воронов её и пишет. Оттого и сопротивляется, и ещё не известно, как нам удастся напечатать роман Воронова…
Я знал, что мы с Вороновым хлебнем всякого. Он написал чистую правду, а кому это из чиновников может понравиться? Вот теперь и поднимают крик. Но ведь факт, никто из критиков не может сказать, что Воронов написал неправду. Используют старый хитрый прием: не всю правду, мол, было и другое. Но у Воронова есть и это другое! Как хорошо описывает он работу металлургов! Я слушал еще до чтения романа, как он, не здесь, в кабинете Алексея Ивановича Кондратовича рассказывал о процессе плавки. Это заслушаться можно было! И много из трудовых процессов есть в романе, и написано с увлечением, без технологической сухмятины, которая, заметьте это, всегда появляется у тех, кто побывал на заводе. Не работал там, а именно побывал и записал что-то скоренько в блокнот. Воронов через это все прошел не как писатель, писателем он стал потом. И в этом его сила…».
«В кабинете царила тишина. За все время чтения даже не зазвонил телефон. А.Т. это и не заметил. Между тем – я телефон взял на себя, точнее попросил секретаршу «взять на себя» все звонки во время чтения. А.Т. отвернулся к окну, как делал это всегда, когда думал. Своеобразная иллюзия одиночества.
Недавно
лишь заметил я за ним привычку сутулиться. Между тем, привычка такая в нем, видать, очень давняя. Как-то попалась мне на глаза фронтовая фотография, на которой А.Т. беседует с Арсением Тарковским. А.Т. в шинели, на петлицах четыре «шпалы» полкового комиссара, но вот такой же – сутулящийся. Оба усмехаются, Тарковский, еще совсем молодой, без знаков различия – рядовой. Солдаты…Твардовский заговорил о значении для каждого писателя – помимо широкого жизненного опыта – некоего конкретного и главного опыта, главного для писателя «эмоционального пласта биографии». То ли из детства, то ли из юности.
– Понимаете, потом будет большая жизнь, сплошные перемены, много событий и впечатлений… А тот, «эмоциональный пласт опыта» – он как фундамент. Можно надстроить дом, возвести еще один-два или больше этажей, а фундамент все тот же. И что интересно, он, «фундамент», у писателя – не пассивный. Статика здесь – одна видимость! Весь дом, каждый этаж, все растет из фундамента, как из корней! Вы понимаете, Сент-Экзюпери, о чем бы ни писал, всегда говорил: «Я из моего детства». Маленький принц детства всегда был с ним, в нем – исток писателя, мечтателя, бойца. Между прочим, очень советую прочитать всего Сент-Экзюпери. Это даже как бы не литература, не писательская работа. Как бы вторая – или первая? – жизнь в слове. Он себя не считал «профессиональным писателем». Нет профессиональности и профессии – при такой любви. К жизни, к людям!
Вот и Воронов такого типа писатель. Не понять, где кончается жизнь, где начинается литература. Фундамент его прочный, уральский, металлургический. По сути – он лирик, мечтатель! Но самозабвенный, суровый и застенчивый, из любви к людям. Вообще литература, писательский труд – дело «застенчивое», «совестливое». Думается, до тех пор, пока писатель в чувстве народности не доходит до самозабвения. Высший труд – и высшее писательское счастье! Шолохов здесь – образец недосягаемый. Но – о Воронове. На его «уральском фундаменте», увидите, вырастут многие другие вещи! Вроде бы другие, непохожие. А фундамент все снизу высвечивает, из души… Даже жаль, когда это – «другое», хоть личность, конечно, остается. Вообще это печальный факт. Вот Воронов написал прекрасную вещь о голубях. Никогда так хорошо не писал… А эта новая повесть сделана словно из одного камня. Прекрасная повесть. Но вот и он ушел к голубям… При этом я ничего не могу о них сказать плохого. Воронов пишет о голубях, … но и до боли любит людей, они тоже прекрасно описаны в этой его повести, которая в сущности представляет собой ответвление от железнодольского романа. Это совсем другое, нежели пришвинские книги. Я честно признаюсь, что не люблю Пришвина, хотя природу он, конечно, знал. Но он был плохой, злой человек. И людей он не любил. Он мог написать прекрасно, красиво, и вы могли увидеть, как по засыпанному черемуховым цветом озеру плывет лодка и за ней остается глубокий след. Но это никакого отношения к человеку не имеет. А когда он писал о людях, а не о вальдшнепах и собаках, то люди у него совсем не получались. Все выдуманное, воображенное. И философ был никакой, хотя очень любил философствовать. И хорошо опишет прогретый летним солнцем, отдающий запахом муравьиного спирта, смолы муравейник, хорошо все опишет, но вдруг скажет: «Это как китайцы», – о муравьях, и чувствуешь, глупо до невообразимости. А у Воронова все по-другому, и его природоведение иного свойства, честное слово, он мог бы поспорить этой вещью с самим Аксаковым».
Хоть и записал я все точно по поводу Пришвина, но сам пришел в удивление. Все казалось мне – вряд ли прав здесь А.Т.! Знавал я за ним этот максимализм и непреклонность оценок… Да что и говорить – он и о Есенине, случалось, отзывался, по меньшей мере странно. Не признавал его гениальным поэтом! В каждом таком случае я, не будучи согласен с ним, все же воздерживался от спора, думал над его оценками, старался понять. Тем более, что никогда они не отражали настроения, субъективизм момента. А.Т., раз высказав такое мнение, уже не менял его. Стало быть, немало передумал! Основание, чтоб мне отнестись к словам не с автоматизмом общепринятого «на данный момент». Когда такие люди, как Твардовский, что-то говорят не общепринятое, пусть их логика кажется – тонкой ниткой, а собственная – корабельным канатом, не спеши спорить. Подумай хорошенько – как бы не оказалось, что именно твой «корабельный канат» – нитка… Например, высказывание А.Т. о Есенине, одно из многих опубликованных в письмах поэтам, начинающим, малоизвестным, известным.
«Уж коль читать, так не одного же Есенина, на которого советую Вам взглянуть со стороны классической нашей поэзии, взглянуть, так сказать, глазами Пушкина, Лермонтова, Некрасова, чтобы убедиться, что поэт он, Есенин, в сущности, посредственный. Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье (ах, какой я красивый и какой трагичный!..). Да он и не столько пьян, сколько притворяется, что опять же противно».
Но ведь Есенин (пусть и не оценил значения, исторического сдвига) искренне оплакал «Русь уходящую», как в деревне, так и в городе!.. Этого не мог бы сделать поэт «посредственный». Да и мог ли так долго быть нужен душе, уже и новых поколений, нового, небывалого исторического опыта, «посредственный» поэт. И все же – авторитет слова Твардовского, который, видимо, не мог простить даже Есенину его «попутничества», его любви к прошлому – в ущерб любви к будущему…