Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Довлатов и окрестности

Генис Александр Александрович

Шрифт:

В сущности, авангардный изыск Довлатову претил. И понятно почему. Кто-то правильно заметил, что экспериментальной называют неудавшуюся литературу.

Удавшаяся в определениях не нуждается.

Тогда я так не считал и радовался всему непохожему. Но Довлатов к этим привязанностям относился прохладно. Ему не нравился эзотерический журнал "Эхо", который издавали в Париже Марамзин с Хвостенко. Зиновьев вызывал у него скуку, Мамлеев - тоскливое недоумение. Книжку Саши Соколова Довлатов отдал, едва открыв.

Сергей не верил в непонятное и не прощал его даже своим приятелям.

Кузьминский, собиратель авангардной

поэзии, горячо заступился за одного из них, но было поздно - тот уже попал в "Компромисс":

"- Кто эта рыжая, вертлявая дылда? Я тебя с ней утром из автобуса видела.

–  Это не рыжая, вертлявая дылда. Это - поэт-метафизик Владимир Эрль." Довлатов не вел литературоведческих разговоров, терпеть не мог умных слов и охотно издевался над теми, кто их употреблял. Например, надо мной: "Генис написал передачу для радио "Либерти". Там было множество научных слов - "аллюзия", "цезура", "консеквентный". Редактор сказал Генису: - Такие передачи и глушить не обязательно. Все равно их понимают лишь доценты МГУ".

Ничего такого я не помню, а что значит "консеквентный" до сих пор не знаю и знать не хочу. Но я понимаю, что Довлатова справедливо бесило все, что не переводится на человеческий язык. Сергею пришелся бы по душе приговор Воннегута: шарлатаном является каждый ученый, не способный объяснить шестилетнему ребенку, чем он занимается.

Больше всего Сергей ненавидел слово "ипостась", но и из-за "метафизики" мог выйти из-за стола.

Довлатов пробывал не только бороться с банальностью, но и уступать ей. Он, например, уверял, что за кого-то написал книгу "Большевики покоряют тундру".

Под своим именем и даже с фотопортретом Довлатов издал в "Юности" рассказ о рабочем классе. Об этой публикации ходила эпиграмма, авторство которой не без оснований приписывалось самому Довлатову:

Портрет хорош, годится для кино, но текст беспрецедентное дерьмо.

За это сочинение Сергей получил 400 рублей, часть которых пошли на покупку часов. Тамара Зибунова вспоминает, что отнесла часы граверу с просьбой написать "Пропиты Довлатовым", как раз для того, чтобы этого не случилось.

Надпись не помогла. Но в самой затее - колорит эпохи. В повести Сэллинджера "Выше стропила, плотники" упоминались спички, на которых были напечатаны слова "Эти спички украдены из дома Боба и Эди Бервик".

Мне кажется, что сама по себе идея продажной литературы Сергея не слишком возмущала. Он говорил, что неподкупность чаще всего волнует тех, кого не покупают. Во всяком случае, к советским писателям он относился вполне прилично и о многих писал с трогательной благодарностью.

Литературу, помимо всего прочего, он считал профессией, и дурной язык его раздражал больше партийного. Он не столько боялся заказной работы, сколько не верил в ее возможность: "В действительности халтуры не существует.

Существует, увы, наше творческое бессилие".

Глупость советской власти - не в идеологической ревности, а в чисто практической недальновидности: ни один режим не относился так снисходительно к безделию и так безжалостно к делу. Сергей хотел писать хорошо, но власть терпела только тех, кто писал, как получится.

Насмотревшись в американских галереях на ржавые трубы, я решил полюбить передвижников. В ностальгическом порыве я готов был простить им все: школьные "рассказы по картинке", народолюбие, фантики.

Однако, сомнительный объект любви выигрывает от разлуки и проигрывает от встречи. Когда после 15-летнего перерыва мне удалось вновь побродить по Русскому музею, я понял, что с этими, знакомыми, как обои, картинами, не так.

Раньше я думал, что беда лишь в душераздирающей пошлости этого вечного "Последнего кабака". Как говорил Достоевский, дайте русским самую поэтическую картину, они ее отбросят и выберут ту, где кого-нибудь секут.

Однако, передвижники, как матрешки, - только кажутся чисто русским явлением.

На самом деле их бродячие сюжеты встречаются во всех второразрядных музеях Европы. Дело в другом: картины передвижников кажутся такими же анемичными, как те, что писали их соперники.

Безжизненность академистов объясняется тем, что они слишком хорошо учили анатомию. Не желая жертвовать приобретенными в морге знаниями, они, как краснодеревщики, обтягивали кожей каркас. В результате на полотне получался не человек, а его труп.

Когда в музее добираешься до импрессионистов, кажется, что их картины прожигают стену. Будто не подозревающий о своей близорукости зритель надел очки. Импрессионисты, изображая виноград мохнатым от налипшего на него света, показывают нам то, что мы и без них могли бы увидеть, если бы смотрели на мир также прямо, как они.

Вот этой прямоты и не было у передвижников. Они не портретировали действительность, а ставили ее, как мизансцену в театре самодеятельности. В их картинах естественности не больше, чем в пирамиде "Урожайная". Чем старательней они копировали жизнь, тем дальше отходили от нее: портрет не муляж.

В музее восковых фигур среди королей, президентов и убийц часто сажают чучело билетера. Из всех экспонатов только оно и похоже на настоящего человека.

Обычно Сергей называл свои рассказы рассказами, но в молодости он добавлял эпитет - "импрессионистские".

Это довольно странно, потому что Довлатов живописью не интересовался. Он прекрасно рисовал, обладал вкусом и чутьем к дизайну, но не помню, чтобы Довлатов хоть вскользь говорил о картинах. Он клялся, что ни разу не был в Эрмитаже, и я ему верю, потому что представить Сергея в музее также трудно, как в сберкассе.

Я думаю, что Довлатову нравилось в импрессионизме лишь то, чему он мог у него научиться - не результат, а метод. Импрессионисты, - замечает он, - "предпочитают минутное вечному". Это можно сказать и о довлатовской прозе.

Если передвижники нагружали свои картины смыслом до тех пор, пока художественная иллюзия не становилась простодушной условностью, то импрессионисты полагались на случай. Изображая мир в разрезе, они верили, что действительность - как сервилат: всякий ее ломтик содержит в себе всю полноту жизненных свойств.

Муравей, ползущий вдоль рельсов, никогда не поймет устройства железной дороги. Для этого необходимо ее пересечь, причем - в любом месте.

Довлатов шел не вдоль, а поперек темы. Как импрессионисты, он не настаивал на исключительности своего сюжета. Чтобы написать портрет мира, Довлатову, как и им, подходил в сущности любой ландшафт. Но его пейзажем были люди - настоящие люди. Поэтому Довлатову и не годились вымышленные персонажи - он должен был работать на пленэре. Ведь только живые люди сохраняют верность натуре. Они и есть натура.

Поделиться с друзьями: