Другая жизнь. Назад в СССР-2
Шрифт:
— Да-а-а… — задумчиво произнесла Татьяна, взяла свой плащь, накинк=ула на плечи и вышла из палатки.
Дождь хлестал по брезенту, ветер пытался сорвать палатку, а я стоял в задумчивости.
— Что это было? — думал я. — Что за магия взгляда?
То, что глаза у меня были голубые, так и у мамы с папой тоже были такие. У мамы чуть серее, а у папы почти как у меня. Ну и что? Я не был красавчиком. Моё лицо не было идеально симметричным, как и у папы, кстати. Вот его многие девчонки, смотревшие наш семейный альбом с фотографиями, считали красавцем. Но он был жгучим брюнетом, а я родился
— Надо попробовать нарисовать, — подумал я и, достал из рюкзака свой «планшет», который вырезал из толстого плексигласа и прикрепил к нему простой пружинный зажим в виде двух изогнутых пластин с отверстиями. Планшет был большой и служил в рюкзаке «подспинником», а пружины можно было переставлять, прикручивая их с другой стороны планшета.
По памяти быстро «набросал» скалу и Татьяну, держащуюся правой рукой за скальный выступ, а левой делающей мне жест, типа — «привет». Естественно, получился «вид снизу» и её нижняя часть была слегка, э-э-э, гипертрофирована. Не на столько чтобы сильно бросаться в глаза, однако. Девушка смотрела прямо мне в глаза и мне подумалось, что если добавить в серый карандашный рисунок зелёного, то будет хорошо. Я добавил её глазам чуть-чуть зелени и Татьяна вдруг ожила.
Это был невероятный визуальный эффект. Казалось, что она сейчас что-то скажет и продолжит спускаться. На рисунке было видно, что она именно спускается со скалы, а не поднимается. Добавив ещё немного деталей скале, я повесил планшет за верёвку на штору напротив форточки, где на неё падал хоть и неяркий и дождливый, но всё же свет.
А сам взял гитару и сел в уголок перебирать струны. Почему-то на ум пришла «Скалолазка»[1] Владимира Высоцкого, но я её не любил и, немного побренчав и мысленно спев пару куплетов, перешёл на его же «Друга»: «Если друг оказался вдруг[2]…».
В палатку заглянул Пырков.
— Разрешишь войти, — спросил он.
— Да, пожалуйста, — сказал я и отложил гитару.
— Ты играй, играй, — замахал руками Станислав Куприянович. — У тебя хорошо получается. Твой голос как-то проникает в душу. Ты очень хорошо передаёшь эмоции. У тебя бы, наверное, получилось бы читать лекции. Проникновенный у тебя голос. Не хочешь попробовать? В нашем университете марксизма-ленинизма есть курсы для молодых лекторов общества «Знание».
— Вот ещё один вербует, — подумалось мне, и я вздохнул.
— Мне надо школу закончить. Хочу на золотую медаль выйти.
— У тебя хорошие отметки?
— Неплохие, но чувствую, что могу лучше. Но надо поднапрячься.
— Тогда, конечно, не до университетов… А карикатуры свои политические не бросишь?
— Рисунки — это развлечение. Вон Татьяну нарисовал. Других девчонок тоже нарисую.
— Миргородскую? — удивился Пырков и, проследив за направлением моей «указующей длани», воскликнул: — Ух ты! Как живая! И глаза… Глаза словно сияют! А улыбка! Ты не учился? Нет?
Я покрутил головой.
— Это у меня наследственное. Отец художник.
—
Тогда понятно. Профессионал?— Любитель. Сварщик он.
— Где-то выставлялся?
Я снова сделал отрицательные движения головой.
— А тебе надо выставляться. Я поговорю с товарищами. Думаю, можно устроить выставку в пионерском лагере. У тебя же есть рисунки?
— В основном — портреты учителей, одноклассников… Есть несколько зарисовок с наших военных сборов. Вот сейчас порисую. На скалу всё-равно не пускают…
— Хм-хм… Ты Железняку специально руку сломал?
— Ну, что значит, специально? Я провёл ему приём, он не отпускал мой пояс, вот и поплатился. Там излом сустава неправильный получился. Я и дёрнулся-то всего два раза.
— Надо соизмерять свои действия, Миша. Ты же спортсмен-разрядник.
— Я его не трогал, — скривился и пожал плечами я. — Хочет, пусть жалуется на меня в милицию. Я абсолютно прав.
— Зачем нам милиция? — спросил Пырков усмехаясь. — Нам милиция ни к чему. Всё уже улажено. Хорошо бы тебе извиниться, но ты, я слышал, не хочешь.
— Я его и пальцем не тронул, в отличие от него. И ломать ему руку я не хотел. Он сам засунул её туда, куда его не просили и не разрешали.
— Ладно-ладно, — остановил меня Станислав Куприянович, поднимая ладони перед собой. — Знаешь что-нибудь военное?
— Песни?
Он кивнул.
— Да, много… Землянку, смуглянку… Много…
— Спой твою самую любимую.
— Про войну? Любимую? — удивился я.
— Хм! Я не правильно выразился. Ту, которая тебя больше всего трогает.
— А-а-а… Тогда — «Землянка», конечно.
— Ну, спой, пожалуйста.
Ну, спел.
— Приятный у тебя голос. А ещё что-нибудь?
— Не хочется сильно грустное, Станислав Куприянович.
— А что хочется?
— Про дождь, например.
— Про дождь? Есть такая песня?
— Почему нет? — удивился я и продолжил: — Щас спою…
— Дождь![3] Звонкой пеленой наполнил небо майский дождь.
Гром, прогремел по крышам, распугал всех кошек гром.
Я открыл окно, и веселый ветер разметал все на столе —
Глупые стихи, что писал я в душной и унылой пустоте.
Грянул майский гром и веселье бурною, пьянящею волной
Окатило: "Эй, вставай-ка и попрыгай вслед за мной.
Выходи во двор и по лужам бегай хоть до самого утра.
Посмотри как носится смешная и святая детвора."
Капли на лице — это просто дождь, а может плачу это я.
Дождь очистил все и душа захлюпав, вдруг размокла у меня.
Потекла ручьем прочь из дома к солнечным некошеным лугам.
Превратившись в парус, с ветром полетела к неизведанным, мирам.
И представил я: город наводнился вдруг веселыми людьми.
Вышли все под дождь, хором что-то пели, и плясали, черт возьми.
Позабыв про стыд и опасность после с осложненьем заболеть,
Люди под дождем, как салют, встречали гром — весенний первый гром.
Мы помолчали, потом Пырков сказал:
— Очень позитивная песня. Не слышал такую. Чья?
— Где-то услышал, — пожал я плечами.
— Хорошая песня, — покивал головой Пырков, и тут в палатку ворвалась целая толпа девчонок.