Дублинеска
Шрифт:
– Знаешь, мне тоже очень нравится идти по этому мосту, – сказал он Нетски.
После чего, не упомянув Беллоу, рассказал, что идти пешком в Бруклин означало для него снова искать скрытые древние силы и призывать свою юность – время, когда он еще ждал, что однажды мир сам пойдет ему навстречу.
– Ты считал, что мир сам придет к тебе? – переспросил юный Нетски и хохотнул. Нетски уже несколько лет жил в Нью-Йорке, но ему ни разу не приходило в голову ничего подобного.
Тихие улочки привели их в викторианский Парк-Слоуп. Бруклин впустил их в себя, и они ощутили особую, только ему присущую атмосферу. Покуда они шли, Нетски говорил, что это непостижимое место имеет обыкновение проникать куда-то
Они заходили все дальше, углублялись в Парк-Слоуп, приближаясь к дому из красного кирпича, трехэтажному «браунстоуну» [22] Остеров, больших друзей Нетски.
Риба и не подозревал, что в этом бруклинском доме его поджидает счастье, которое он так тщетно искал в свою первую нью-йоркскую поездку. Оно обрушилось на него внезапно, когда в полночь он вдруг сообразил, что сидит в гостях у Остеров, в своем чудесном городе. Мог ли он желать большего? Остеры были для него живым воплощением Нью-Йорка, а он был у них дома, в самом центре мира.
22
Brownstone – характерные для Нью-Йорка и других старых городов Новой Англии особнячки конца XIX – начала XX века, построенные из бурого песчаника.
Ощущение счастья было невыразимо острым и чрезвычайно похожим на то, которое он столько лет испытывал во сне. Казалось, все нарочно сложилось так, чтобы это мгновенье стало для него высшей точкой существования. И тут с ним случился конфуз. Видимо, из-за разницы во времени, несмотря на переполнявшее его счастье, он не сумел удержать зевоты, и хотя пытался прикрываться рукой, выходило только хуже. Плоть и дух существовали в этот момент по отдельности и говорили на разных языках. И видно было, что тело с его сигнальной системой полностью отключено сейчас от упивающейся счастьем души. «Когда дух возносится, тело преклоняет колени», – говорил Георг Кристоф Лихтенберг.
Он никогда не забудет минуты, когда его потянуло начать извиняться, объяснять, что на самом деле зевота, как он недавно прочитал в одном журнале, вовсе не означает, что зевающему скучно или хочется спать, напротив, это попытка проветрить мозг и таким образом стать еще бодрей и еще счастливей, чем прежде. Он часто вспоминает этот эпизод, и вспоминает, как он понял, что лучше не пускаться в объяснения и не усложнять ситуацию, и как следом он опять не удержался от зевка и был вынужден прикрыть обеими руками оскоромившийся рот.
– Хочешь оставить задаток? – спросил у него Остер.
Он не понял вопроса ни тогда, ни в последующие дни. Говорили они по-французски, и он решил, что проблема в языке или он плохо расслышал слова Остера. Но Нетски уже несколько раз подтвердил, что он все услышал правильно, что Остер и впрямь спросил, не оставит ли он задатка.
Может быть, Остер имел в виду, что он оставит воспоминания о своих зевках в качестве залога за аренду? Но за аренду чего? Их браунстоуна? Знал ли Остер, что его гость больше всего на свете хотел бы пожить в этом доме? Может быть, Нетски ему разболтал?
Несколько месяцев подряд он мысленно возвращался к странному вопросу Остера, но так и не сумел разгадать, в чем тут дело. До сих пор, когда он дожидается на остановке автобуса или сидит перед телевизором, у него в ушах нет-нет и прозвучат эти необъяснимым образом наэлектризованные слова:
– Хочешь оставить задаток?
На
Ю-тубе он обнаруживает видео, где Боб Дилан, совсем еще мальчишка, поет с Джонни Кэшем That’s allright Mama, и со смесью удивления и любопытства смотрит на прославленного Кэша – у звезды на лице написана полнейшая покорность судьбе, словно бы в тот день у него не было другого выхода, как только смириться с неожиданной компанией юного гения, без разрешения выпрыгнувшего на сцену.Риба видит, что Кэша будто бы и не беспокоит присутствие мальчишки Дилана, но, может быть, в глубине души он спрашивает себя, за что ему это, почему он должен петь вдвоем с приклеившимся к нему талантливым юнцом. Намерен ли маленький Дилан превратиться в его ангела-заступника? Или, может, он станет внезапным хранителем его, Кэша, наследия?
Он думает, что нечто похожее происходит между ним и Нетски, которого он несколько месяцев ошибочно принимал за гения – того, что он безуспешно искал среди молодых писателей. Поняв, что хотя Нетски очень одарен, а все же не гений, Риба смирился и принял друга таким, каков он есть, – а был он и без того хорош. Пусть он и не литературный гигант, за которым охотился Риба-издатель, но в нем заметна вспыхивающая наэлектризованная невротическая творческая энергия. И этого более чем достаточно.
В свое время Риба издал единственный, до сих пор нравящийся ему роман Нетски «Когда ранишь Бруклин». Историю из жизни ирландцев в современном Нью-Йорке. Великолепное произведение, в котором его юный друг сумел с неожиданной стороны взглянуть на мир гетеронимов – персонажей, ощущающих свою неспособность стать едиными, слитными, четко-очерченными существами. Забавная и странная книга, наполненная нью-йоркскими ирландцами, более похожими на лиссабонцев, родившихся из беспокойного дневного сна Фернандо Пессоа. Ни в одном романе не было ирландцев странней.
Из-за всего этого и многого другого, из-за все возрастающего восхищения перед юным, но бесспорно талантливым Нетски Риба, не раздумывая дважды, отправляет ему электронное послание, прямое (надеется он) как удар молнии и наэлектризованное, будто истерзанная душа его многообещающего друга-писателя. Электронное послание в его квартиру, находящуюся на западной 84-й, угол Риверсайд-драйв. В этом послании он предлагает Нетски стать четвертым участником дублинской экспедиции. И завершает свое письмо так: «Если не ошибаюсь, ты был там и в прошлом году, и, сдается мне, во все предыдущие, я помню, как ты летал из Нью-Йорка на Блумсдэй, и потому никому не покажется странным, если ты захочешь еще разок повторить этот опыт. Приободрись!»
Это «приободрись» обладает какой-то странной силой, потому что внезапно, как если он сам вдруг стал на время наэлектризованным невротиком, он ощущает, что проник в сущность ветра, что дует за окном и рассыпает над Барселоной дождевую воду, чувствует – и это совершенно невообразимое для него чувство – что сейчас он находится внутри мыслей ветра, и тут же понимает, что ни он и никто другой не может овладеть мыслями ветра, и удовлетворяется – воистину, печальная судьба, – исключительно нелепой мыслью: по весне мир распахнут шире.
Год за годом он ведет жизнь каталога своего издательства. И ему все трудней разобраться, кто он такой на самом деле. А еще трудней понять, кем он мог бы стать. Кем он был, кто был им до того, как он занялся книгоизданием? Где сейчас тот человек, что постепенно скрылся за блестящим послужным списком и за постоянным олицетворением себя с самыми привлекательными голосами из него? Ему приходят на ум слова Мориса Бланшо, слова, которые он давно выучил наизусть: «Что, если «писать книгу» означает стать понятным для всех и неразрешимой загадкой для себя самого?»