Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мартовским днем я обрезал сад. Залезал на яблони, выискивал на них сухие, лишние ветки, тянулся к частоколу молодых прошлогодних волчков и спиливал их. Солнце было в молодой весенней силе, я щурился, выглядывая при его ярком свете лишние ветки на стоявшей у края огорода яблоне, и вдруг сверху в борозде огородной межи увидел светлое пятно. Я спустился и, стараясь наступать на остатки рыхлого, зернистого, снега, а не на гребни вытаявшей грязной земли, прошел по полю к тому месту. Еще издали я понял, что моё предчувствие находки, показавшейся сразу и безвозвратной потерей, оправдалось – на краю поля лежал мой тулуп, забытый нами в борозде в последний осенний приезд, когда мы выбирали картошку. Он лежал мехом наружу, совсем слившись с землей, мертвенно облегал оплывшие гребень и впадину борозды прошлогодней весенней вспашки. Я поднял его – сырой, тяжелый, грязный, слежавшийся, переживший дожди и снег, похожий на труп. Всё его тело с обратной,

мездрильной, стороны, словно трупными пятнами, было покрыто плесенью, и я решил, что теперь окончательно потерял его, как теряют в бою смертельно раненного товарища, но все же взял его – тяжелого, пропитанного сырым духом весенней земли, и повесил на забор. Все два дня, пока занимался обрезкой, всё не подходил к нему, а лишь издали с сожалением глядел на него. К счастью, в те дни небо было открытым, солнце стояло высоко, ветер споро провяливал землю, вместе с ней подсыхал и мой тулуп. А ночью морозец крепко подмораживал-сковывал землю и еще больше подсушивал ее.

В день отъезда я вспомнил о тулупе и уже по подсохшей земле подошел к нему. Грязь на нем высохла и посветлела, но пятна плесени оставались все такими же белыми, предвещающими тлен и гибель. Я снял его и похлопал по нему рукой. Грязь стала отскакивать, а следом за ней стала осыпаться, словно мел, и плесень. Тогда у меня появилась надежда. Конечно, я понимал, что плесень наверняка источила кожу, губительно проникла в ее невидимые поры, и кожа тулупа потеряла всякую прочность, а мех его, вылезая клоками, обречен выпасть. Сначала осторожно, а потом все крепче, потянул мех овчины. Он остался на месте, в руках не было ни ворсинки. И тогда я, уже не раздумывая, пошел в дом, забрался на чердак, положил тулуп на солому и оставил для проветривания чердачные дверки раскрытыми. Одолеваемый растущей надеждой, я уехал в город.

Вернулся я недели через две и первое что сделал – полез на чердак и достал тулуп, высохший до такого состояния, что кожа его гремела, спустился и встряхнул несколько раз на улице. С его кожи слетели остатки комков грязи, ссыпалась плесень, но ни одна ворсинка меха с него не упала. Остались пятна, очистить которые не составило труда, стоило лишь просто потереть их. Я надел его; при этом он чуть громыхнул своей твердой, сухой плотью, как невыделанная овчина, пройдясь по деревне, в движении размял его… Оставались только непривычная грубость и сырой подвальный запах… За лето, за мои привычные рыбацкие зорьки на пруду, когда я, как обычно, надевал его, он окончательно размялся и приобрел свой прежний вид. Замша его снова заворсилась, ушли и запахи сырости и тлена. А главное – весь мех остался на месте.

Он опять висит у печки. Висит и служит и, похоже, еще послужит – куда бы я его ни брал… Он вечен, как вечны сырые рассветы и бесконечные русские просторы, зимние поземки и метели – те самые обстоятельства, когда русский человек остается сам с собою. И пока будут существовать эти свойственные русской природе погодные условия, эти заметеленные, застуженные просторы России, на которых «Однозвучно гремит колокольчик…» – будет и тулуп. Все это время будет жить и Россия, и человек, живущий на ее безграничных заснеженных просторах, будет ощущать себя человеком русским… Где бы и когда бы он ни родился… «А тулуп?» – спросите вы… А тулуп тогда любому из них будет в самую пору. Как впору становится русская земля любому, кто примерил ее на себя и кому она впору стала.

Хозяин

Просыпаясь ночью от скрипов и шорохов на чердаке и в сенях, я лежал, прислушиваясь к этим таинственным звукам. Каждый раз, считая их мышиной возней, уверенный в бесполезности борьбы с ней с помощью шума, топанья или ловли мышей, коих игру наблюдал я не раз на освещенном луной или свечой полу, я пережидал бессонницу простым, проверенным способом – книгой. После чтения десятка страниц под те же звуки, заглушаемые слышимыми со страниц событиями, сознание мое медленно затуманивалось, и я засыпал.

И в этот раз, привычно проснувшись от шагов и шорохов на чердаке, я прибегнул к испытанному средству. Но то ли книга показалась мне неинтересной, то ли внимание мое было отвлечено необычным шумом, только чтение никак не шло мне на ум, и я отложил книгу, взял с комода лист и ручку и, вспоминая прошедший день, стал писать:

Утром рано, до рассвета,По нетореной лыжнеЯ спешу: там дух поэтаОбитает в тишине.Хоть в метель, хоть в непогоду,Чтоб с дороги не свернуть,Мне березки год от годаНамечают верный путь.Край березовой аллеи —И деревня на виду.За спиной восток алеет —Я по выгону иду.Розовеет
дома крыша
За прудом. Собачий лайСо двора соседей слышен…Пруд, плотина. Дом, встречай!Палки – в снег. Воткнул и лыжи.«Здравствуй, дом, здесь не был век!»Подойду к нему поближе,Отгребу с крылечка снег……Тихо в доме. Мрак и холодНа полу, стенах, в углах.Подниму топор – наколетОн дровец из мерзлых плах.Пук соломы вспыхнет в печке,Холод гонит прочь огонь.Темноту растопит свечка,Тишину вспугнет гармонь.Достаю листки и ручку,В доме сухо и тепло.Трону маятник – и будтоВремя музы вновь пришло.

Дописав, задул свечу, откинулся на подушку и стал, сам того не желая, прислушиваться к шорохам на чердаке. Печь моя погасла, но от нее веяло тихим теплом летнего полудня. То ли это тепло успокоило меня, то ли шаги по потолку отчего-то показались мне давно знакомыми, только чувства страха или неуверенности во мне не было. Я лежал, разглядывая в лунном свете потолок, оконные занавески, колеблющиеся тени на полу, темноту дверного проема, и стал думать об этом доме.

По всему виду был он не стар – с полсотни лет, но, несмотря на свой небольшой для дома возраст, успел сменить немало хозяев. Последний из них, ни дня не живший в нем, купив его у прежнего владельца, все собирался переехать сюда из соседнего сельца, да жена его, сварливая и подозрительная старуха, не пожелала этого. И тогда он решил разобрать дом, чтобы перевезти его как материал для скотного двора. Потому и достался он мне в таком виде, лишенный полов, потолка, окон и дверей, засыпанный до подоконников мусором. И никогда бы не взял я этот дом, если бы не место и вид, которые очаровали меня сразу: тихая, уединенная усадьба, обнесенная старыми березами и кленами, между стволов которых виднелась внизу плотина, делящая бывший здесь когда-то овраг на два пруда: справа верхний и слева – нижний. Дальше, на противоположном берегу, – длинная живописная цепь деревенских избушек с липой, кленом, березой или дубом перед домом. Каждый хозяин словно по «Гербовнику» избрал свое дерево. В боковое окошко, выходящее на закат солнца, виден овраг, за ним поле и взбегающий на вершину холма черный лес.

Пока я так лежал и думал, шаги раздались над самой головой и направились в сторону печи. Редкие, совсем человеческие шаги, не похожие на суетные мышиные шорохи. А потом словно кто-то упал, запутавшись в малиновых ветках, сушившихся на чердаке. По бабушкиным рассказам я знал, что в каждом доме есть свой домовой. Вспомнив об этом, представив его по шагам маленьким, чуть грузным, я, сам того не ожидая, спросил в потолок:

– Что, ушибся?

Некоторое время было молчание, а затем, будто закряхтев и уже не таясь, кто-то встал и негромко, но слышно сказал старым простуженным голосом:

– Да нет, ничего…

Я помолчал, глядя в потолок, слушая тишину и представляя, как он там сидит на теплом печном борове, спиной к трубе, которую я не обмазывал уже три года.

– Тебе не холодно? – спросил я, вспомнив, как пришел домой по крепнувшему морозу и долго топил печь.

– Дак ничего, мы привычныя. – Он кашлянул, засопел, словно думая: сказать еще что-то или лучше промолчать. – Только труба у тибе со щелей дымить. – И добавил с ноткой тревоги: – Не случилось бы пожару.

Голос у него добрый и чуть деловой, хозяйственный. А еще – старинный, какой в сказках бывает. В старых. Домовой, одним словом. Я опять представил его сидящим у трубы.

– Может, в избу зайдешь? В тепло-то, – в тон ему сказал я.

– Нет, благодарствуй, мине здесь привычней.

Чувствовалось, однако, что ему хочется поговорить.

– Ты тут чего досок-то накидал?

– На чердаке? Это я думал в холодной комнате потолок по матицам положить. Да все никак не соберусь.

– Это в горнице-то? Пора уж: который год живешь, а потолок не положишь.

– А разве ту комнату горницей называют?

– Горницей – это по-старому. Прежде, у старину, наверху, на чердаках, комнатки делали. Холодныя. Летом там девки жили. А наверху, стало быть, место горнее, высокое, оттого и горница. По ним потом холодные половины стали горницами звать. А как девку замуж выдавали, молодых зимой у горнице клали али у пунькю. – Он засмеялся. – Чтобы молодая от жениха не отворачивалась.

– А «пунька» – это что?

– Пунькя – она пунькя и есть. Сарайчик, салаш перед избой. Она и у твоем поместьи была, а прежний хозяин ее разорил. Ты вот новую поделал, из камня, над погребицей, а тольки прежняя под соломой была, ноне уж соломой никто не кроет.

Поделиться с друзьями: