Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы
Шрифт:

— Я в курсе, что вас потянуло к первоистокам. Но я никуда не хочу.

— Ну, во-первых, не нас, а Кричевского. А во-вторых, идея-то отличная. Только представь, какие там виды! Какие типажи! Тебе как художнику это должно быть интересно.

Вадик Кричевский все время чего-то искал, и, по-моему, никогда не находил.

Месяцами он жил в Европе и Америке, потом вдруг появлялся в Москве — обычно в то время, когда Зафар приезжал в отпуск. Мы встречались у Бабичей, наговаривались так, что нас начинало тошнить друг от друга, и снова разъезжались.

В апреле на чьем-то дне рождения он познакомился с женщиной. Тоже беженкой. Она узнала, откуда он родом, сказала, что хочет, да нет — мечтает

найти отца. «Живого или мертвого», — сказал нам Вадик. Но видела сон, что он жив и живет где-то на Искандеркуле.

— Номер дома ей не приснился? — спросили Бабичи.

— Да нет, видела сон, что жив, а что на Искандеркуле — ей кто-то рассказал. Да в общем, вам не все равно?

Вадик пообещал ей, что найдет этого человека. И нужно ехать в Душанбе, а оттуда через Анзобский перевал — к Фанским горам, к Искандеркулю и Саратогу.

— Вадик, женись, — сказал ему Бабич.

— Не могу. Я анархист, а семья — это все же порядок.

— Ты кандидатскую защитил, — Бабич похлопала его по плечу. — К порядку тебе не привыкать.

— Это был подарок отцу, — засмеялся Вадик, — я не помню оттуда ни слова.

— А что помнишь?

— Что перед ним я до сих пор ребенок.

В конце мая мы летим в Душанбе. Это хорошее время для любых направлений. Май — лучший месяц в году.

За день до отъезда я стучусь к соседу. Его зовут то ли Алексей Николаевич, то ли Николай Алексеевич. Я все время забываю порядок. Его имя записано на листке, приклеенном к зеркалу в моей прихожей, с пометкой «ирландский волкодав». Время от времени мы оказываем друг другу какие-то услуги: когда уезжает он, я гуляю с его собакой. Мне нравится, что люди иногда останавливаются шагах в десяти от меня и кричат: «Это что за порода?» И я испытываю детскую гордость. Если бы такое происходило со мной в детстве, мне кажется, я выросла бы немного другим человеком.

Его зовут Штиль, и он хорошо ко мне относится. По-моему, это самая добрая порода на свете. С хозяином они на одно лицо. Иногда я вхожу в квартиру и говорю ему: «Привет, Николай Алексеевич!» — и мы идем гулять по Краснопролетарской. А иногда говорю: «До завтра, Алексей Николаевич!» А бывает, что завожу его домой после прогулки и говорю: «Подожди, я скоро вернусь». И он стоит и ждет. Я знаю, что ждет он Алексея Николаевича (или Николая Алексеевича), но выглядит так, будто ждет меня. И я возвращаюсь с альбомом и карандашами и рисую его с натуры.

Как натурщик он очень удобный, может часами лежать на одном месте. Размером с минихорса, но хлопот доставляет меньше, чем любая маленькая собачка.

У меня целый альбом его эскизов. Я показывала редактору — в детских книжках часто приходится рисовать собак. Даже придумала цикл историй про Штиля. Не очень поучительных, но очень интересных. В них Штиль был говорящим псом, и в каждой истории с ним что-то случалось. Но редактор сказала, что придумывать истории — это дело авторов, а мое — придумывать картинки. Штиля она забраковала. Сказала, что он неопрятный, и в нем нарушены какие-то пропорции.

Осенью я написала его маслом. У меня оставался большой холст, которому не нашлось применения. Я хотела подарить картину соседу, но ее увидел Вадик Кричевский, и до зимы я не знала покоя. Он звонил мне через день и каждый раз то просил, то требовал, то умолял продать картину ему. Я сказала, что не продам ни за какие деньги, потому что писала ее для соседа. Он сказал, что я ничего не понимаю в искусстве, потому что ничего не понимаю в жертве. Или наоборот. Еще сказал, что отец его безуспешно любит одну неприступную филологическую даму, которая держит сразу двух ирландцев, и если он подарит ей третьего, может, тогда… Я сказала, что это даже не ее собака, и написана она в

интерьере чужой квартиры. А он сказал, что это неважно: все ирландские волкодавы на одно лицо, все интерьеры филологов тоже. Я сказала, что мой сосед не филолог, а пенсионер, а он ответил, что это тоже — одно и то же.

Я оставляю соседу ключи и прошу поливать цветы и навещать кошку. Ни кошки, ни цветов я не держу. Это просто наша общая присказка. Он спрашивает меня, куда я еду. Я говорю ему куда.

— Сумасшедшие! — добродушно восклицает он. — Все едут оттуда, а вы — туда.

— Потому что я оттуда, — отвечаю я.

Но еду я не поэтому.

Еду я потому, что если к тридцати трем у тебя ни одной персональной выставки, нужна какая-то авантюра, чтобы не впасть в депрессию. Это была моя формула выхода из тупика. Но заводила она в еще больший тупик. И тут мне понадобился Иван Иванович.

Он был цельный, заполненный снизу доверху человек. Заполненный тем, что у Платонова зовется веществом жизни. Мне нравилось разговаривать с ним и слушать, как в сентябре он с Ниной и четырьмя детьми едет в Австралию, а зимой — на Каймановы острова. Весной — в Южную Африку, а летом к Тихому океану. На поезде. И всё вшестером.

С Иваном Ивановичем мы никогда не были друзьями. Мы виделись раз или два в году, говорили о птицах, о спорте, кулинарии, потом забывали друг о друге до следующей встречи. Этого мне всегда не хватало с Бабичами-неразлучными и с Вадиком Кричевским, суть дружбы с которыми сводилась к следующему: я знаю тебя как облупленную, потому что знаю тебя с пяти лет; мы приехали из одной ГТ1, и это то, что связывает нас до конца жизни.

Я знала, что однажды забуду Ивана Ивановича навсегда, а он навсегда забудет обо мне. И это будет правильно и легко.

«И вообще, — сказали Бабичи после того, как мы не виделись больше полугода, — почитай-ка ты “Маленького принца” и больше не пропадай так надолго».

Но мне не нравится «Маленький принц». Точнее, нравится до того момента, пока не появляется Лис и не произносит то, что любят говорить мне Бабичи и еще двое-трое институтских друзей. Про то, что мы навсегда в ответе за всех, кого приручили. И если бы Лис замолчал после фразы «зорко одно лишь сердце», это была бы другая сказка. И я бы любила ее безо всяких «но». Но.

— О, понадобились годы, чтобы понять, насколько неважен пункт назначения, если путешествуешь с близкими людьми, — говорит мне Иван Иванович. — К тому же, если по-настоящему любишь свою работу, не расстаешься с ней даже на отдыхе.

Я понимаю, к чему он клонит. Он орнитолог, он везет в себе ученого в каждое свое путешествие. Но этот разговор заходит не в то русло. Ведь я не собираюсь путешествовать, чтобы открыть новые виды птиц. Я собираюсь пуститься в малодушное бегство, закрыв простыней коллекцию купленных с лета подрамников.

Мы заходим в кондитерский магазин на Новокузнецкой и набираем по мешку весовых конфет. Десятки лотков, у которых нет ни продавцов, ни консультантов. Ни одного посредника между тобой и тем, чем ты наполняешь свою корзину. Мы проводим там не меньше часа, пока в глазах не начинает рябить от пестроты этикеток: синих балерин, красных маков, желтых верблюдов, розовых медведей — и голова не идет кругом от пряных кондитерских запахов.

На воздухе я понимаю, что мне не нужны эти конфеты. В каждой руке килограмма по два. А вечер так красив, и так осторожен неяркий свет фонарей, которые словно бы не решаются гореть в полную силу в долгих московских сумерках, что хочется плакать от того, что в руках у меня не краски, а мертвый целлофан. Все же я часто поступаю именно так, и вот уже вместо майских прогулок налегке — килограммы ненужных конфет, а вместо начатых и законченных картин — иллюстрации в детские книги.

Поделиться с друзьями: