Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы
Шрифт:

В самолете Вадик спросил, не хотят ли Бабичи разлучиться на время полета. Ответ был очевиден, но Бабич-муж почему-то решил пояснить. Он сказал, что если самолет начнет падать, ему бы не хотелось терять драгоценное время, чтобы добраться до жены и взять ее за руку.

Бабичей мы поженили в шесть лет. Их посадили вместе, потому что… Я не помню, почему их посадили вместе, но с тех пор они всегда вместе. Мы поняли, что и такое бывает, когда они поженились на самом деле. Когда Вадик услышал о свадьбе, он сказал, что они ненормальные, потому что нельзя столько лет подряд быть рядом с одним и тем же человеком. Но на свадьбу все-таки поехал. Я тоже поехала. И еще Зафар.

В

аэропорту Душанбе мы берем бледно-зеленый «Опель». Зафар садится за руль, Вадик — рядом. Мы с Бабичами располагаемся сзади. Я сижу посередине из-за выступа, который помешал бы длинным ногам одного из них, и они равномерно говорят мне в оба уха. Мне тесно и жарко — и можно увлечь себя мыслями об этом, и о дороге по центру лобового стекла, и не думать о выставке друзей-одногруппников, в которой нет моих работ.

Вдоль всех дорог — огромные белоствольные деревья. Здесь их зовут чинарами, а не здесь — платанами. И это единственное, что осталось в памяти от того Душанбе, из которого мы бежали.

— Надо заехать в школу, — оживленно говорит Вадик Кричевский. Он вертится на сиденье, как уж на сковородке, и крутит головой по сторонам.

— Не надо, — говорит Зафар. — Дорога сложная, времени мало.

Вадик поворачивается к нам.

— По несчастью или к счастью, — говорит Бабич-муж.

— Истина проста, — вторит Бабич-жена.

— Никогда не возвращайся в прежние места, — говорит Вадик.

— Мы — за, — голосуют Бабичи.

— Я против, — твержу я.

— Даже если пепелище выглядит вполне? — спрашивает Вадик.

— Дорога сложная, времени мало, — говорит Зафар.

А Вадик говорит, что по закону города: двое против трех — должны сами все понимать. Зафар говорит, что, во-первых, здесь, как и в большинстве стран, где он служил дипломатом, закон джунглей, а во-вторых, два голоса Бабичей равняются одному, и так как вырисовывается ничья, решает тот, кто за рулем.

Каждый из нас сменил четыре, а то и пять школ. После третьей я перестала запоминать учителей, но Марью Степановну помню до сих пор. Несколько раз даже видела ее во сне. Высокую, худую, в больших очках в черепашьей оправе. Наверное, тогда ей было столько же, сколько сейчас нам. Но я не чувствую себя ее ровесницей. Как Вадик Кричевский видит себя ребенком рядом с отцом, так я до сих пор вижу себя ребенком рядом с ней. Я вижу, как она взбирается на подножку грузовика, заглядывает в кабину и спрашивает, успела ли я сдать книги.

Про войну мы поняли то, что и должны были понять. Война — это свобода. Война отменила рабство школы, она лишила нас принадлежности к сословию учеников. Мы все еще оставались детьми своим родителям и друзьями друг другу, но как сословие перестали существовать. И мы не знали, что с этим делать. И мы стали как пьяные.

Очень быстро одно рабство заменилось другим — нас заставили сидеть в квартирах. И трезвея в тишине комнат, мы хотели вернуть свое прошлое.

А потом все побежали. И когда уезжали первые машины с чемоданами и людьми, это было событием, а потом стало декорацией. И мы уже не успевали прощаться и записывать адреса. Мы стали не важны друг другу. Важными были только грузовики. И сколько свободных мест будет в ближайшем. И поедешь ты в кузове или в кабине.

Первым, как ни странно, уехал Зафар. Я помню, как мы прощались. Тогда еще люди свободно разгуливали по городу — это было самое начало всего. Но в каждом дне наступали какие-то особые часы затишья, когда все улицы рядом со школой принадлежали только нам.

Комендантского часа тогда и в помине не было, и даже слово «война» еще никто не произносил. Да и не было никакой войны — вот так, чтобы мы понимали, глядя на нее: это война, и она идет, как понимали, глядя на небо и землю: это небо, а это земля.

Ничего

не шло. Мы спрашивали друг у друга, почему так тихо, и самый подкованный среди нас Вадик сказал: «Потому что пока воюют в горах, а другие здесь собирают вещи. А потом тех, кто воюет, убьют, и тогда все начнут разбирать вещи. А шумно станет, если опять разрешат школу».

У подъезда Зафара было много людей и несколько черных машин. Вещей на земле не было никаких, мы успели под самый конец. Зафар сидел на скамейке, спиной к нам, и Вадик бросил в него косточкой от урюка. И я помню, как он улыбнулся и помахал нам. И минуту назад он сделал точно так же — улыбнулся той самой улыбкой, потом сказал Бабичам, что если бы мы никуда не уехали, они бы женились «вон в том ЗАГСе», а потом бы фотографировались «вон у того монумента Сомони»1.

В тот же момент отец позвал Зафара, и мы по очереди обнялись. И мне бы хотелось вспомнить, что мы говорили друг другу. Обычно это были какие-то торопливые слова и клятвы — мы много их произнесли потом, в первые недели массовых отъездов, но из того прощания я не помню ни слова. Я только помню, что Зафар стоял, будто виноватый, и ничего не говорил. Потом подошел отец и, положив ему руки на плечи, увел; и Вадик Кричевский, когда рассеялась пыль от министерской машины, сказал:

— Наверное, я буду следующим.

Но следующим был Бабич. И это было самое невыносимое для нее. Мы с Вадиком даже отошли подальше и сели под старый платан. Ему было лет двести, не меньше — до того он раздался вширь. Весь ствол его был в зарубках и надписях, и чтобы не мешать Бабичам, мы царапали на нем свои имена, и имена Бабичей, и еще какую-то ерунду про вечную дружбу.

— Кто бы обо мне так плакал, — сказал Вадик и толкнул меня в бок. — Может, ты?

— Я уеду раньше, — ответила я. — Попроси Марью Степановну.

— Я книги не сдал. Мне лучше ей не попадаться.

Следующей уезжала будущая Бабич. Она была счастливая. Она была такая счастливая, что описать это было нельзя, на это нужно было смотреть. И Марья Степановна, провожая ее, сказала:

— Вот так и надо, Тамара. Вот так уезжают в новую жизнь.

Потом пришла моя очередь, но с Вадиком мы больше не виделись. В Душанбе ввели комендантский час, и мы все время сидели по домам. Я позвонила ему накануне, но никто не ответил, а на следующий день телефон перестал работать. И это было так же невыносимо, как видеть прощание Бабичей. Но мы вынесли все. И прожили свои десять с лишним, и встретились у них на свадьбе. С тех пор мы каждый раз встречаемся на их годовщину. И иногда мне кажется, что этот ритуал слишком затянулся. Что мы при них как атрибуты их прошлого, а они при нас как атрибуты нашего.

Наконец мы выезжаем из города, и все, что было забыто, сваливается на нас в одночасье. Дорога превращается в узкую полоску между зеленых и фиолетовых гор, машина идет тяжело, петляет по серпантину, поднимаясь все выше и выше. Радио захлебывается шипением, голос Вадика теряется в порывах ветра, и Бабичи, отстраняясь от меня, прилипают к окнам. Цветные ковры сменяются каменистыми скалами, шумно бегут сдавленные ущельем потоки, блестят ледники, рушатся водопады, мы заезжаем в тоннели и обгоняем звуки и солнце, оттуда выныриваем на свет, потом снова проваливаемся в темноту. От давления и высоты у нас закладывает уши, а от крутых поворотов и пропасти по обе стороны от дороги перехватывает дыхание. Вадик что-то кричит про ограждения и тычет пальцем в обрывы, затем вытаскивает из окна руку, и я смотрю, как ткань рубашки, соединенная вокруг его локтя невидимыми стежками, рвется, чтобы лететь, и летит на месте. Зафар смеется и держится за руль обеими руками, но смех его не слышен, и больше уже не слышен крик Вадика. Потом Бабичи обнимают меня с обеих сторон, и я засыпаю.

Поделиться с друзьями: