Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Душа и пустыня. Повесть и другие рассказы
Шрифт:

Сквозь сон до меня доносятся какие-то слова. Они звучат громче, когда мы заезжаем в тоннели, и пропадают, когда выезжаем наружу. В полузабытьи я вижу стада козлов и баранов, которые растекаются по дороге, как бурая лава. Они заглядывают в окна, отстраненно смотрят на нас и задевают друг друга рогами. По дальним горам, изрезанным серпантинами, осторожно плетутся грузовики. Размером они с небольших жуков — и это готовая иллюстрация к айтматовскому «Топольку в красной косынке». Меня болтает то вправо, то влево, и я слышу, как Зафар рассказывает про пустыню, что там, куда ни глянь, повсюду песок, и мне хочется сказать им, что здесь, куда ни

глянь, повсюду Бабичи, и мне кажется это очень смешным, но я не могу пошевелить языком.

Я не знаю, сколько проходит времени, но ветер пропадает, и я слышу, как Вадик Кричевский говорит, что жизнь меньше смерти, потому что в слове «жизнь» пять букв, а в слове «смерть» шесть. А кто-то из Бабичей говорит, что мягкий знак не буква.

— Все равно. Он и там и там, — говорит Вадик.

— В английском так же, — говорит Зафар.

— Английский не в счет.

— И это я слышу от человека, который читает Шекспира в оригинале.

— Да, но плачу-то я от Гаршина.

Я уверена, что, услышав это, Зафар улыбается. Зафар никогда не ухмыляется, даже участвуя в споре. Особенно, если этот спор — с Вадиком.

— Да, я травлю в себе европейца Лесковым. Я не знаю, что значит быть русским до мозга костей, но, когда мне исполнилось тридцать, я задохнулся в Европе. А ты? Разве в Фанских горах ты не чувствуешь себя дома?

— У дипломата нет дома, — говорит Зафар.

— Этим ты и слаб. А где твоя Персия, сынок? Сдал Горбачёв твою Персию американцам, шоб тусоваться красиво.

— Поехали, Балобанов, — смеются Бабичи.

Они спрашивают меня, хочу ли я в туалет, но я никуда не хочу и прошу их укрыть меня чем-нибудь. И они укрывают.

Снаружи Зафар разминает спину и ноги, рядом с ним Вадик, лицом к обрыву, жует какой-то цветок. Потом они садятся в машину, и мы снова едем.

Солнце полосками бегает по моему лицу, и полчища огненно-черных бабочек трепыхаются под закрытыми веками.

Я просыпаюсь в пустой машине и не вижу дороги. В лобовом стекле — крышка задранного капота и рваные клубы серого дыма. Рядом, на красном валуне, неровная надпись «Искандеркуль» со стрелкой вниз.

Я выбираюсь из машины на занемевших ногах, сажусь на валун и смотрю, как Вадик фотографирует Бабичей, а потом Зафара, потом Бабичи фотографируют их; потом они машут мне и кричат, чтобы я улыбалась, и я улыбаюсь, и сзади меня, далеко внизу, огромная голубая капля. И этот снимок, который дарят мне Бабичи в Москве, после того, как мы возвращаемся, ничего не передает. И я понимаю, почему я плохой художник. Сделать первый мазок для меня так же страшно, как склониться над бездной, где глубокое бирюзовое озеро — всего лишь неровная синяя капля.

Вечером Вадик спрашивает меня:

— В чем твоя проблема?

На озере холодно. И мы разводим костер прямо на берегу.

И я говорю, что в трусости. И говорю, что в сытости.

Бабичи соглашаются со мной. Они твердят, что трусость и сытость не дают сделаться художником по-настоящему.

И Вадик советует мне быть смелее, а Бабичи советуют переехать в Химки. Зафар ничего не советует, он дает мне печеную картошку.

— Мазок на холсте — это приведение будущего к знаменателю настоящего, — говорит Вадик. — Пока ты его не сделаешь, твое будущее никогда не наступит. И квартира тут ни при чем, — говорит он Бабичам, — это бред — верить в то, что художник должен быть голодным.

— Никто не должен быть голодным, — говорит Зафар и достает из костра еще несколько

картофелин.

— За десять лет это первая годовщина нашей свадьбы, которую мы отмечаем не дома, — говорит Бабич-муж.

— Отмечаем почти впроголодь, — смеется Бабич-жена.

— Ну и хорошо, — говорит Вадик, — пора бы перестать делать одно и то же. Я вообще не понимаю, как вы терпите друг друга столько лет?

— Мы не терпим, — говорит Бабич-жена и серьезно смотрит на Вадика.

Повисает пауза. Потом Кричевский говорит:

— И все-таки здесь каждый достоин медали за храбрость и долготерпение. Вам, Бабичи, друг за друга. Зафару — за то, что он не раздвоенный. Он дипломат на службе и в жизни. Тебе, — он смотрит на меня, — за то, что ты упорно идешь к своей цели и доказываешь всем, что никакой ты не художник.

Я вздрагиваю и вижу, как Бабичи перестают жевать, а Зафар поднимает глаза и смотрит на Вадика. Бабичи бросаются на мою защиту:

— Ну, это уж слишком, — возмущаются они, — Зафар, скажи ему.

— А что такое? — Вадик пожимает плечами. — Она ведь любит отпираться, когда ей говорят, что она художник. — Тут он подделывает мой голос и интонацию, изображая, как я отпираюсь: «Ой, ну какой я художник?», «Ой, спасибо, конечно, но не такой уж я художник».

— Не смешно, Кричевский, — говорит Бабич-жена, — какая муха тебя укусила?

Вадик сдавленно смеется, закидывает руки за голову и громко вздыхает.

— Ну почему, почему, почему у нас никому ничего не скажи? Если я не могу сказать своим друзьям, что думаю о них, кому вообще могу? Ну хочется мне говорить с вами так. Вот хочется –– и все, нет –– сразу «какая муха тебя укусила?» Да никто меня не кусал. Я просто сказал, что хотел.

Он встает и поворачивается лицом к озеру. Силуэт его черный и неподвижный, как ствол молодого облетевшего платана.

Бабич-муж укутывает жену и тоже встает. Зафар поворачивается к ним.

— Ты нас за этим сюда притащил? — спрашивает Бабич.

— Ну почему «притащил»? Я предложил, вы согласились. Сидим на природе, жарим картошку. Будет тепло, искупаемся в озере.

— А как же твой старик? — спрашивает Бабич-жена, высвобождая руки из-под одеяла.

— Старик? — Вадик скрещивает на груди руки. — А, да, старик… Да не было никакого старика. То есть был, а может, и есть, только где его будешь искать?

Она одергивает одеяло и тоже встает.

— Так ты что, на всех обманул? И женщину ту обманул?

Вадик раздраженно вздыхает.

— Да никого я не обманывал. Ну выслушал грустный рассказ, ну проявил участие. Ну поверил в какого-то безумного старика.

— Ты женщину обманул. Никогда бы не подумала, что ты способен на такое.

— А ты подумай. И вообще, — он поворачивается к ней и смотрит на нее изучающе, — откуда ты знаешь, на что я способен, да и знаешь ли ты меня вообще? Ты, кроме мужа своего и Андрюши, хоть кого-нибудь знаешь?

— А знаешь, чего мне жалко, Кричевский? А жалко мне, что здесь, кроме картошки, ничего нет. Мне жалко знать, что ты трезвый и говоришь все это на самом деле.

Бабичи забирают одеяло и уходят в дом.

Какое-то время мы молчим. Громко трещит костер. На небе полно звезд: ярких одиночных; рассыпанных в виде крошек и сверкающей пыли.

— Расскажи про того старика, — прошу я Вадика.

Он смотрит на меня как будто ждет, что сейчас я скажу что-то еще, но больше я ничего не говорю, тогда он кивает и возвращается к костру:

Поделиться с друзьями: